Главная      Учебники - Разные     Лекции (разные) - часть 19

 

Поиск            

 

Лекция на тему

 

             

Лекция на тему

на тему:

Творчество Анны Ахматовой

Выполнила:

Проверил:

Альметьевск, 2001г.

Содержание

Первые шаги.................................................................................................. ..3

Романность в лирике Ахматовой.................................................................. ..4

Загадка популярности любовной лирики Ахматовой................................. ..9

"Великая земная любовь" в лирике у Ахматовой........................................ 11

Роль деталей в стихах о любви у Ахматовой............................................... 14

Пушкин и Ахматова...................................................................................... 17

Больная и неспокойная любовь.................................................................... 20

Любовная лирика у Ахматовой в 20-е и 30-е годы..................................... 23

Заключение.................................................................................................... 34

Литература………………………………………………………………………..35

Первые шаги

На рубеже прошлого и нынешнего столетий, хотя и не буквально хроно­логически, накануне революции, в эпоху, потрясенную двумя мировыми вой­нами, в России возникла и сложилась, может быть, самая значительная во всей мировой литературе нового времени "женская" поэзия - поэзия Анны Ахмато­вой. Ближайшей аналогией, которая возникла уже у первых ее критиков, ока­залась древнегреческая певица любви Сапфо: русской Сапфо часто называли молодую Ахматову.

Анна Андреевна Горенко родилась 11 (23) июня 1889 года под Одессой. Годовалым ребенком она была перевезена в Царское Село, где прожила до ше­стнадцати лет. Первые воспоминания Ахматовой были царско-сельскими: "...зеленое, сырое великолепие парков, выгон, куда меня водила няня, иппо­дром, где скакали маленькие пестрые лошадки, старый вокзал..." Училась Анна в Царско-сельской женской гимназии. Пишет об этом так: "Училась я сначала плохо, потом гораздо лучше, но всегда неохотно". В 1907 году Ахматова окан­чивает Фундуклеевскую гимназию в Киеве, потом поступает на юридический факультет Высших женских курсов. Начало же 10ых годов было отмечено в судьбе Ахматовой важными событиями: она вышла замуж за Николая Гуми­лева, обрела дружбу с художником

Амадео Модильяни, а весной 1912 года вышел ее первый сборник стихов "Вечер", принесший Ахматовой мгновенную славу. Сразу же она была дружно поставлена критиками в ряд самых больших русских поэтов. Ее книги стали литературным событием. Чуковский писал, что Ахматову встретили "необык­новенные, неожиданно шумные триумфы". Ее стихи были не только услы­шаны, их затверживали, цитировали в разговорах, переписывали в альбомы, ими даже объяснялись влюбленные. "Вся Россия, - отмечал Чуковский, - за­помнила ту перчатку, о которой говорит у Ахматовой отвергнутая женщина, уходя от того, кто оттолкнул ее".

Романность в лирике Ахматовой

Лирика Ахматовой периода ее первых книг ("Вечер", "Четки", "Белая стая")- почти исключительно лирика любви. Ее новаторство как художника проявилось первоначально именно в этой традиционно вечной, многократно и, казалось бы до конца разыгранной теме.

Новизна любовной лирики Ахматовой бросилась в глаза современникам чуть ли не с первых ее стихов, опубликованных еще в "Аполлоне", но, к со­жалению, тяжелое знамя акмеизма, под которое встала молодая поэтесса, дол­гое время как бы драпировало в глазах многих ее истинный, оригинальный об­лик и заставляло постоянно соотносить ее стихи то с акмеизмом, то с симво­лизмом, то с теми или иными почему-либо выходившими на первый план лин­гвистическими или литературоведческими теориями.

Выступавший на вечере Ахматовой (в Москве в 1924 году), Леонид Гроссман остроумно и справедливо говорил: "Сделалось почему - то модным проверять новые теории языковедения и новейшие направления стихологии на "Четках" и "Белой стае". Вопросы всевозможных сложных и трудных дисцип­лин начали разрешаться специалистами на хрупком и тонком материале этих замечательных образцов любовной элегии. К поэтессе можно было применить горестный стих Блока: ее лирика стала "достоянием доцента". Это, конечно, почетно и для всякого поэта совершенно неизбежно, но это менее всего захва­тывает то не повторяемое выражение поэтического лица, которое дорого бес­численным читательским поколениям".

И действительно , две вышедшие в 20-х годах книги об Ахматовой, одна из которых принадлежала В.Виноградову, а другая Б.Эйхенбауму, почти не раскрывали читателю ахматовскую поэзию как явление искусства, то есть во­плотившегося в слове человеческого содержания. Книга Эйхенбаума, по срав­нению с работой Виноградова, конечно, давала несравненно больше возможно­стей составить себе представление об Ахматовой - художнике и человеке.

Важнейшей и, может быть, наиболее интересной мыслью Эйхенбаума было его соображение о "романности" ахматовской лирики, о том, что каждая книга ее стихов представляет собой как бы лирический роман, имеющий к тому же в своем генеалогическом древе русскую реалистическую прозу. До­казывая эту мысль, он писал в одной из своих рецензий: "Поэзия Ахматовой - сложный лирический роман. Мы можем проследить разработку образующих его повествовательных линий, можем говорить об его композиции, вплоть до соотношения отдельных персонажей. При переходе от одного сборника к дру­гому мы испытывали характерное чувство интереса к сюжету - к тому, как ра­зовьется этот роман".

О "романности" лирики Ахматовой интересно писал и Василий Гип­пиус (1918 г.). Он видел разгадку успеха и влияния Ахматовой (а в поэзии уже появились ее подголоски) и вместе с тем объективное значение ее любовной лирики в том, что эта лирика пришла на смену умершей или задремавшей в то время форме романа. И действительно, рядовой читатель может недооце­нить звукового и ритмического богатства таких, например, строк: "и столетие мы лелеем еле слышный шорох шагов", - но он не может не плениться своеоб­разием этих повестей - миниатюр, где в немногих строках рассказана драма. Такие миниатюры - рассказ о сероглазой девочке и убитом короле и рассказ о прощании у ворот (стихотворение "Сжала руки под темной вуалью..."), напеча­танный в первый же год литературной известности Ахматовой.

Потребность в романе - потребность, очевидно, насущная. Роман стал необходимым элементом жизни, как лучший сок, извлекаемый, говоря словами Лермонтова, из каждой ее радости. В нем увековечивались сердца с неприхо­дящими особенностями, и круговорот идей, и неуловимый фон милого быта. Ясно, что роман помогает жить. Но роман в прежних формах, роман, как плав­ная и многоводная река, стал встречаться все реже, стал меняться сначала стремительными ручейками("новелла"),а там и мгновенными "гейзерами". Примеры можно найти, пожалуй, у всех поэтов: так, особенно близок ахматов­ской современности лермонтовский "роман" - "Ребенку", с его загадками, на­меками и недомолвками. В этом роде искусства, в лирическом романе - миниа­тюре, в поэзии "гейзеров" Анна Ахматова достигла большого мастерства. Вот один из таких романов:

" Как велит простая учтивость,

Подошел ко мне, улыбнулся.

Полулаского, полулениво

Поцелуем руки коснулся.

И загадочных древних ликов

На меня посмотрели очи.

Десять лет замираний и криков.

Все мои бессонные ночи

Я вложила в тихое слово

И сказала его напрасно.

Отошел ты. И стало снова

На душе и пусто и ясно".

Роман кончен. Трагедия десяти лет рассказана в одном кратком событии, одном жесте, взгляде, слове. Нередко миниатюры Ахматовой были, в соответ­ствии с ее излюбленной манерой, принципиально не завершены и подходили не столько на маленький роман в его, так сказать, традиционной форме, сколько на случайно вырванную страничку из романа или даже часть стра­ницы, не имеющей ни начала, ни конца и заставляющей читателя додумывать то, что происходило между героями прежде.

" Хочешь знать, как все это было? –

Три в столовой пробило,

И прощаясь, держась за перила,

Она словно с трудом говорила:

"Это все... Ах, нет, я забыла,

Я люблю вас, я вас любила

Еще тогда!" "Да".

Хочешь знать, как все это было?

Возможно, именно такие стихи наблюдательный Василий Гиппиус и на­зывал "гейзерами", поскольку в подобных стихах - фрагментах чувство дейст­вительно как бы мгновенно вырывается наружу из некоего тяжкого плена молчания, терпения, безнадежности и отчаяния.

Стихотворение "Хочешь знать, как все это было?.." написано в 1910 году, то есть еще до того, как вышла первая ахматовская книжка "Вечер" (1912 г.), но одна из самых характерных черт поэтической манеры Ахматовой в нем уже выразилась в очевидной и последовательной форме. Ахматова всегда предпо­читала "фрагмент" связному, последовательному и повествовательному рас­сказу, так как он давал прекрасную возможность насытить стихотворение острым и интенсивным психологизмом; кроме того, как ни странно, фрагмент придавал изображаемому своего рода документальность: ведь перед нами и впрямь как бы не то отрывок из нечаянно подслушанного разговора, не то об­роненная записка, не предназначавшаяся для чужих глаз. Мы, таким образом, заглядываем в чужую драму как бы ненароком, словно вопреки намерениям ав­тора, не предполагавшего нашей невольной нескромности.

Нередко стихи Ахматовой походят на беглую и как бы даже не "обрабо­танную" запись в дневнике:

" Он любил три вещи на свете:

За вечерней пенье, белых павлинов

И стертые карты Америки. Не любил,

когда плачут дети, Не любил чая с

малиной И женской истерики.

...А я была его женой". Он любил...

Иногда такие любовные "дневниковые" записи были более распростра­ненными, включали в себя не двух, как обычно, а трех или даже четырех лиц, а также какие-то черты интерьера или пейзажа, но внутренняя фрагментарность, похожесть на "романную страницу" неизменно сохранялась и в таких миниа­тюрах:

" Там тень моя осталась и тоскует,

Все в той же синей комнате живет,

Гостей из города за полночь ждет

И образок эмалевый целует. И в

доме не совсем благополучно:

Огонь зажгут, а все-таки темно...

Не оттого ль хозяйке новой скучно,

Не оттого ль хозяин пьет вино

И слышит, как за тонкою стеною

Пришедший гость беседует со мною".

Там тень моя осталась и тоскует...

В этом стихотворении чувствуется скорее обрывок внутреннего моно­лога, та текучесть и непреднамеренность душевной жизни, которую так любил в своей психологической прозе Толстой.

Особенно интересны стихи о любви, где Ахматова - что, кстати, редко у нее - переходит к "третьему лицу", то есть, казалось бы, использует чисто по­вествовательный жанр, предполагающий и последовательность, и даже описа­тельность, но и в таких стихах она все же предпочитает лирическую фрагмен­тарность, размытость и недоговоренность. Вот одно из таких стихотворений, написанное от лица мужчины:

" Подошла. Я волненья не выдал,

Равнодушно глядя в окно.

Села словно фарфоровый идол,

В позе, выбранной ею давно.

Быть веселой - привычное дело,

Быть внимательной - это трудней...

Или томная лень одолела

После мартовских пряных ночей?

Томительный гул разговоров,

Желтой люстры безжизненный зной

И мельканье искусных проборов

Над приподнятой легкой рукой.

Улыбнулся опять собеседник

И с надеждой глядит на нее...

Мой счастливый богатый наследник,

Ты прочти завещанье мое".

Подошла. Я волненья не выдал...

Загадка популярности любовной лирики Ахматовой

Едва ли не сразу после появления первой книги, а после "Четок" и "Белой стаи" в особенности, стали говорить о "загадке Ахматовой". Сам талант был очевидным, но непривычна, а значит, и неясна была его суть, не говоря уже о некоторых действительно загадочных, хотя и побочных свойствах. "Роман­ность", подмеченная критиками, далеко не все объясняла. Как объяснить, на­пример, пленительное сочетание женственности и хрупкости с той твердостью и отчетливостью рисунка, что свидетельствуют о властности и незаурядной, почти жесткой воле? Сначала хотели эту волю не замечать, она достаточно противоречила "эталону женственности". Вызывало недоуменное восхищение и странное немногословие ее любовной лирики, в которой страсть походила на тишину предгрозья и выражала себя обычно лишь двумя - тремя словами, похожими на зарницы, вспыхивающие за грозно потемневшим горизонтом.

Но если страдание любящей души так неимоверно - до молчания, до по­тери речи - замкнуто и обуглено, то почему так огромен, так прекрасен и пле­нительно достоверен весь окружающий мир? Дело, очевидно, в том, что, как у любого крупного поэта, ее любовный роман, развертывавшийся в стихах предреволюционных лет, был шире и мно­гозначнее своих конкретных ситуаций. В сложной музыке ахматовской лирики, в ее едва мерцающей глубине, все убегающей от глаз мгле, в подпочве, в подсознании постоянно жила и да­вала о себе знать особая, пугающая дисгармония, смущавшая саму Ахматову. Она писала впоследствии в "Поэме без героя", что постоянно слышала непо­нятный гул, как бы некое подземное клокотание, сдвиги и трение тех первона­чальных твердых пород, на которых извечно и надежно зиждилась жизнь, но которые стали терять устойчивость и равновесие.

Самым первым предвестием такого тревожного ощущения было стихо­творение "Первое возвращение" с его образами смертельного сна, савана и по­гребального звона и с общим ощущением резкой и бесповоротной перемены, происшедшей в самом воздухе времени. В любовный роман Ахматовой входила эпоха - она по-своему озвучи­вала и переиначивала стихи, вносила в них ноту тревоги и печали, имевших более широкое значение, чем собственная судьба.

Именно по этой причине любовная лирика Ахматовой с течением вре­мени, в предреволюционные, а затем и в первые послереволюционные годы, за­воевывала все новые и новые читательские круги и поколения и, не переста­вая быть объектом восхищенного внимания тонких ценителей, явно выходила из, казалось бы, предназначенного ей узкого круга читателей. Эта "хрупкая" и "камерная", как ее обычно называли, лирика женской любви начала вскоре, и ко всеобщему удивлению, не менее пленительно звучать также и для первых советских читателей - комиссаров гражданской войны и работниц в красных косынках. На первых порах столь странное обстоятельство вызывало нема­лое смущение - прежде всего среди пролетарских читателей.

Надо сказать, что советская поэзия первых лет Октября и гражданской войны, занятая грандиозными задачами ниспровержения старого мира, любив­шая образы и мотивы, как правило, вселенского, космического масштаба, предпочитавшая говорить не столько о человеке, сколько о человечестве или, во всяком случае, о массе, была первоначально недостаточно внимательной к микромиру интимных чувств, относя их в порыве революционного пурита­низма к разряду социально небезопасных буржуазных предрассудков. Из всех возможных музыкальных инструментов она в те годы отдавала предпочтение ударным.

На этом грохочущем фоне, не признававшем полутонов и оттенков, в соседстве с громоподобными маршами и "железными" стихами первых проле­тарских поэтов, любовная лирика Ахматовой, сыгранная на засурденных скрипках, должна была бы, по всем законам логики, затеряться и бесследно ис­чезнуть... Но этого не произошло. Молодые читатели новой, пролетарской, встававшей на социалистиче­ский путь Советской России, работницы и рабфаковцы, красноармейки и красноармейцы - все эти люди, такие далекие и враждебные самому миру, оп­лаканному в ахматовских стихах, тем не менее, заметили и прочли маленькие, белые, изящно изданные томики ее стихов, продолжавшие невозмутимо вы­ходить все эти огненные годы.

"Великая земная любовь" в лирике Ахматовой

Ахматова, действительно, самая характерная героиня своего времени, явленная в бесконечном разнообразии женских судеб: любовницы и жены, вдовы и матери, изменявшей и оставляемой. По выражению А. Коллонтай, Ах­матова дала "целую книгу женской души". Ахматова "вылила в искусстве" сложную историю женского характера переломной эпохи, его истоков, ломки, нового становления.

Герой ахматовской лирики (не героиня) сложен и многолик. Собст­венно, его даже трудно определить в том смысле, как определяют, скажем, ге­роя лирики Лермонтова. Это он - любовник, брат, друг, представший в беско­нечном разнообразии ситуаций: коварный и великодушный, убивающий и вос­крешающий, первый и последний.

Но всегда, при всем многообразии жизненных коллизий и житейских казусов, при всей необычности, даже экзотичности характеров героиня или ге­роини Ахматовой несут нечто главное, исконно женское, и к нему то пробива­ется стих в рассказе о какой-нибудь канатной плясунье, например, идя сквозь привычные определения и заученные положения ("Меня покинул в новолунье Мой друг любимый. Ну, так что ж!") к тому, что "сердце знает, сердце знает": глубокую тоску оставленной женщины. Вот эта способность выйти к тому, что "сердце знает", - главное в стихах Ахматовой. "Я вижу все, Я все запоминаю". Но это "все" освещено в ее поэзии одним источником света.

Есть центр, который как бы сводит к себе весь остальной мир ее поэзии, оказывается ее основным нервом, ее идеей и принципом. Это любовь. Стихия женской души неизбежно должна была начать с такого заявления себя в любви. Герцен сказал однажды как о великой несправедливости в истории человече­ства о том, что женщина "загнана в любовь". В известном смысле вся лирика (особенно ранняя) Анны Ахматовой "загнана в любовь". Но здесь же, прежде всего и открывалась возможность выхода. Именно здесь рождались подлинно поэтические открытия, такой взгляд на мир, что позволяет говорить о поэзии Ахматовой как о новом явлении в развитии русской лирики двадцатого века. В ее поэзии есть и "божество", и "вдохновение". Сохраняя высокое значение идеи любви, связанное с символизмом, Ахматова возвращает ей живой и реаль­ный, отнюдь не отвлеченный характер. Душа оживает "Не для страсти, не для забавы, Для великой земной любви".

" Эта встреча никем не воспета,

И без песен печаль улеглась.

Наступило прохладное лето,

Словно новая жизнь началась.

Сводом каменным кажется небо,

Уязвленное желтым огнем,

И нужнее насущного хлеба

Мне единое слово о нем.

Ты, росой окропляющий травы,

Вестью душу мою оживи, -

Не для страсти, не для забавы,

Для великой земной любви".

"Великая земная любовь" - вот движущее начало всей лирики Ахмато­вой. Именно она заставила по-иному - уже не символистски и не акмеистски, а, если воспользоваться привычным определением, реалистически - увидеть мир.

" То пятое время года,

Только его славословь.

Дыши последней свободой,

Оттого, что это - любовь.

Высоко небо взлетело,

Легки очертанья вещей,

И уже не празднует тело

Годовщину грусти своей".

В этом стихотворении Ахматова назвала любовь "пятым временем года". Из этого-то необычного, пятого, времени увидены ею остальные четыре, обыч­ные. В состоянии любви мир видится заново. Обострены и напряжены все чув­ства. И открывается необычность обычного. Человек начинает воспринимать мир с удесятеренной силой, действительно достигая в ощущении жизни вер­шин. Мир открывается в дополнительной реальности: "Ведь звезды были крупнее, Ведь пахли иначе травы". Поэтому стих Ахматовой так предметен: он возвращает вещам первозданный смысл, он останавливает внимание на том, мимо чего мы в обычном состоянии способны пройти равнодушно, не оце­нить, не почувствовать. "Над засохшей повиликою Мягко плавает пчела" - это увидено впервые.

Потому же открывается возможность ощутить мир по-детски свежо. Такие стихи, как "Мурка, не ходи, там сыч", не тематически заданные стихи для детей, но в них есть ощущение совершенно детской непосредственности.

И еще одна связанная с тем же особенность. В любовных стихах Ахма­товой много эпитетов, которые когда-то знаменитый русский филолог А.Н. Ве­селовский назвал синкретическими и которые рождаются из целостного, не­раздельного, слитного восприятия мира, когда глаз видит мир неотрывно от того, что слышит в нем ухо; когда чувства материализуются, опредмечива­ются, а предметы одухотворяются. "В страсти раскаленной добела" - скажет Ахматова. И она же видит небо, "уязвленное желтым огнем" - солнцем, и "люстры безжизненный зной".

Роль деталей в стихах о любви

У Ахматовой встречаются стихи, которые "сделаны" буквально из оби­хода, из житейского немудреного быта - вплоть до позеленевшего рукомой­ника, на котором играет бледный вечерний луч. Невольно вспоминаются слова, сказанные Ахматовой в старости, о том, что стихи "растут из сора", что предметом поэтического воодушевления и изображения может стать даже пятно плесени на сырой стене, и лопухи, и крапива, и сырой забор, и одуван­чик. Самое важное в ее ремесле - жизненность и реалистичность, способность увидеть поэзию в обычной жизни - уже было заложено в ее таланте самой при­родой.

И как, кстати, характерна для всей ее последующей лирики эта ранняя строка:

Сегодня я с утра молчу,

А сердце - пополам...

Недаром, говоря об Ахматовой, о ее любовной лирике, критики впо­следствии замечали, что ее любовные драмы, развертывающиеся в стихах, происходят как бы в молчании: ничто не разъясняется, не комментируется, слов так мало, что каждое из них несет огромную психологическую нагрузку. Предполагается, что читатель или должен догадаться, или же, что, скорее всего, постарается обратиться к собственному опыту, и тогда окажется, что стихотво­рение очень широко по своему смыслу: его тайная драма, его скрытый сюжет относится ко многим и многим людям.

Так и в этом раннем стихотворении. Так ли нам уж важно, что именно произошло в жизни героини? Ведь самое главное - боль, растерянность и жела­ние успокоиться хотя бы при взгляде на солнечный луч, - все это нам ясно, по­нятно и едва ли не каждому знакомо. Конкретная расшифровка лишь повре­дила бы силе стихотворения, так как мгновенно сузила бы, локализовала его сюжет, лишив всеобщности и глубины. Мудрость ахматовской миниатюры, чем-то отдаленно похожей на японскую хоку, заключается в том, что она го­ворит о целительной для души силе природы. Солнечный луч, "такой невин­ный и простой", с равной лаской освещающий и зелень рукомойника, и чело­веческую душу, поистине является смысловым центром, фокусом и итогом всего этого удивительного ахматовского стихотворения.

Ее любовный стих, в том числе и самый ранний, печатавшийся на стра­ницах "Аполлона" и "Гиперборея", стих еще несовершенный ("первые робкие попытки", - сказала Ахматова впоследствии), иногда почти отроческий по ин­тонации, все же произрастал из непосредственных жизненных впечатлений, хотя эти впечатления и ограничивались заботами и интересами "своего круга". Поэтическое слово молодой Ахматовой, автора вышедшей в 1912 году первой книги стихов "Вечер", было очень зорким и внимательным по отношению ко всему, что попадало в поле ее зрения. Конкретная, вещная плоть мира, его четкие материальные контуры, цвета, запахи, штрихи, обыденно обрывочная речь – все это не только бережно переносилось в стихи, но и составляло их соб­ственное существование, давало им дыхание и жизненную силу. При всей не распространенности первых впечатлений, послуживших основой сборника "Ве­чер", то, что в нем запечатлелось, было выражено и зримо, и точно, и лако­нично. Уже современники Ахматовой заметили, какую необычно большую роль играла в стихах юной поэтессы строгая, обдуманно локализованная жи­тейская деталь. Она была у нее не только точной. Не довольствуясь одним определением какой-либо стороны предмета, ситуации или душевного движе­ния, она подчас осуществляла весь замысел стиха, так что, подобно замку, держала на себе всю постройку произведения.

" Не любишь, не хочешь смотреть?

О, как ты красив, проклятый!

И я не могу взлететь,

А с детства была крылатой.

Мне очи застит туман,

Сливаются вещи и лица,

И только красный тюльпан,

Тюльпан у тебя в петлице".

Смятение

Не правда ли, стоит этот тюльпан, как из петлицы, вынуть из стихотво­рения, и оно немедленно померкнет!.. Почему? Не потому ли, что весь этот молчаливый взрыв страсти, отчаяния, ревности и поистине смертной обиды - одним словом, все, что составляет в эту минуту для этой женщины смысл ее жизни, все сосредоточилось, как в красном гаршинском цветке зла, именно в тюльпане: ослепительный и надменный, маячащий на самом уровне ее глаз, он один высокомерно торжествует в пустынном и застланном пеленою слез, без­надежно обесцветившемся мире. Ситуация стихотворения такова, что не только героине, но и нам, читателям, кажется, что тюльпан не "деталь" и уж, конечно, не "штрих", а что он - живое существо, истинный, полноправный и даже агрессивный герой произведения, внушающий нам некий невольный страх, перемешанный с полутайным восторгом и раздражением.

У иного поэта цветок в петлице так и остался бы более или менее живо­писной подробностью внешнего облика персонажа, но Ахматова не только во­брала в себя изощренную культуру многосмысленных значений, развитую ее предшественниками - символистами, в частности их умение придавать жиз­ненным реалиям безгранично расширяющийся смысл, но и, судя по всему, не осталась чуждой и великолепной школе русской психологической прозы, в особенности романа (Гоголь, Достоевский, Толстой). Ее так называемые вещные детали, скупо поданные, но отчетливые бытовые интерьеры, смело введенные прозаизмы, а главное, та внутренняя связь, какая всегда просвечи­вает у нее между внешней средой и потаенно бурной жизнью сердца, - все живо напоминает русскую классику, не только романную, но и новеллистическую, не только прозаическую, но и стихотворную (Пушкин, Лермонтов, Тютчев, позднее - Некрасов).

Пушкин и Ахматова

Говоря о любовной лирике Ахматовой, нельзя не сказать несколько слов о чувствах самой поэтессы, о ее кумирах, о предметах ее восхищения.

И одним из неоскудевающим источником творческой радости и вдохно­вения для Ахматовой был Пушкин. Она пронесла эту любовь через всю свою жизнь, не побоявшись даже темных дебрей литературоведения, куда входила не однажды, чтобы прибавить к биографии любимого поэта несколько новых штрихов. (А. Ахматовой принадлежат статьи: "Последняя сказка Пушкина (о "Золотом петушке")", "Адольф" Бенжамена Констана в творчестве Пушкина", "О "Каменном госте" Пушкина", а также работы: "Гибель Пушкина", "Пушкин и Невское взморье", "Пушкин в 1828 году" и др.)

В "Вечере" Пушкину посвящено стихотворение из двух строф, очень четких по рисунку и трепетно-нежных по интонации.

Любовь к Пушкину усугублялась еще и тем, что по стечению обстоя­тельств Анна Ахматова - царскоселка, ее отроческие, гимназические годы прошли в Царском Селе, теперешнем Пушкине, где и сейчас каждый невольно ощущает неисчезающий пушкинский дух, словно навсегда поселившийся на этой вечно священной земле русской Поэзии. Те же Лицей и небо и так же грустит девушка над разбитым кувшином, шелестит парк, мерцают пруды и, по-видимому, так же (или - иначе?) является Муза бесчисленным паломничаю­щим поэтам...

Для Ахматовой Муза всегда - "смуглая". Словно она возникла перед ней в "садах Лицея" сразу в отроческом облике Пушкина, курчавого лицеиста - подростка, не однажды мелькавшего в "священном сумраке" Екатерининского парка, - он был тогда ее ровесник, ее божественный товарищ, и она чуть ли не искала с ним встреч. Во всяком случае ее стихи, посвященные Царскому Селу и Пушкину, проникнуты той особенной краской чувства, которую лучше всего назвать влюбленностью, - не той, однако, несколько отвлеченной, хотя и эк­зальтированной влюбленностью, что в почтительном отдалении сопровож­дает посмертную славу знаменитостей, а очень живой, непосредственной, в ко­торой бывают и страх, и досада, и обида, и даже ревность... Да, даже ревность! Например, к той красавице с кувшином, которою он любовался, воспел и навек прославил... и которая теперь так весело грустит, эта нарядно обнаженная притворщица, эта счастливица, поселившаяся в бессмертном пушкинском стихе!

" Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила. Дева печально сидит, праздный держа черепок.

Чудо! Не сякнет вода, изливаясь из урны разбитой; Дева, над вечной струей, вечно печальна сидит".

Ахматова с женской пристрастностью вглядывается и в знаменитое из­ваяние, пленившее когда-то поэта, и в пушкинский стих. Ее собственное сти­хотворение, озаглавленное (не без тайного укола!), как и у Пушкина, "Царско-сельская статуя", дышит чувством уязвленности и досады:

" И как могла я ей простить

Восторг твоей хвалы влюбленной...

Смотри, ей весело грустить,

Такой нарядно обнаженной".

Надо сказать, что небольшое ахматовское стихотворение, безусловно, одно из лучших в уже необозримой сейчас поэтической пушкиниане, насчиты­вающей, по-видимому, многие сотни взволнованных обращений к великому ге­нию русской литературы. Но Ахматова обратилась к нему так, как только она одна и могла обратиться, - как влюбленная женщина, вдруг ощутившая мгно­венный укол нежданной ревности. В сущности, она не без мстительности до­казывает Пушкину своим стихотворением, что он ошибся, увидев в этой осле­пительной стройной красавице с обнаженными плечами некую вечно печаль­ную деву. Вечная грусть ее давно прошла, и вот уже около столетия она втайне радуется и веселится своей поистине редкостной, избраннической, за­видной и безмерно счастливой женской судьбе, дарованной ей пушкинским словом и именем...

Как бы то ни было, но любовь к Пушкину, а вместе с ним и к другим многообразным и с годами все расширявшимся культурным традициям в большой степени определяла для Ахматовой реалистический путь развития. В этом отношении она была и осталась традиционалистской. В обстановке бур­ного развития различных послесимволистских течений и групп, отмеченных теми или иными явлениями буржуазного модернизма, поэзия Ахматовой 10-х годов могла бы даже выглядеть архаичной, если бы ее любовная лирика, каза­лось бы, такая интимная и узкая, предназначенная ЕЙ и ЕМУ, не приобрела в лучших своих образцах того общезначимого звучания, какое свойственно только истинному искусству.

Больная и беспокойная любовь

Надо сказать, что стихи о любви у Ахматовой - не фрагментарные зари­совки, не разорванные психологические этюды: острота взгляда сопровождена остротой мысли. Велика их обобщающая сила. Стихотворение может начаться как непритязательная песенка:

Я на солнечном восходе

Про любовь пою,

На коленях в огороде

Лебеду полю.

А заканчивается оно библейски:

" Будет камень вместо хлеба

Мне наградой злой.

Надо мною только небо,

А со мною голос твой".

Личное ("голос твой") восходит к общему, сливаясь с ним: здесь к все­человеческой притче и от нее - выше, выше - к небу. И так всегда в стихах Ах­матовой. Тематически всего лишь как будто бы грусть об ушедшем (стихотво­рение "Сад") предстает как картина померкнувшего в этом состоянии мира. А вот какой романной силы психологический сгусток начинает стихотворение:

" Столько просьб у любимой всегда!

У разлюбленной просьб не бывает".

Не подобно ли открывается "Анна Каренина": "Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему..."? О. Мандельштам имел основания еще в 20-ые годы написать: "... Ахматова принесла в русскую лирику всю огромную сложность и психологическое бо­гатство русского романа девятнадцатого века. Не было бы Ахматовой, не будь Толстого и "Анны Карениной", Тургенева с "Дворянским гнездом", всего Дос­тоевского и отчасти даже Лескова. Генезис Ахматовой весь лежит в русской прозе, а не поэзии. Свою по­этическую форму, острую и своеобразную, она развивала с оглядкой на психо­логическую прозу".

Но любовь в стихах Ахматовой отнюдь не только любовь - счастье, тем более благополучие. Часто, слишком часто, это страдание, своеобразная анти­любовь и пытка, мучительный, вплоть до распада, до прострации, излом души, болезненный, "декадентский". И лишь неизменное ощущение ценностных на­чал кладет грань между такими и особенно декадентскими стихами. Образ та­кой "больной" любви у ранней Ахматовой был и образом больного предрево­люционного времени 10-х годов и образом больного старого мира. Недаром поздняя Ахматова в стихах и особенно в "Поэме без героя" будет вершить над ним суровый самосуд, нравственный и исторический. Еще в 1923 году Эй­хенбаум, анализируя поэтику Ахматовой, отметил, что уже в "Четках" "начи­нает складываться парадоксальный своей двойственностью образ героини - не то "блудницы" с бурными страстями, не то нищей монахини, которая может вымолить у Бога прощенье".

Любовь у Ахматовой почти никогда не предстает в спокойном пребы­вании.

То змейкой, свернувшись клубком,

У самого сердца колдует,

То целые дни голубком

На белом окошке воркует,

То в инее ярком блеснет,

Почудится в дреме левкоя...

Но верно и тайно ведет

От счастья и от покоя.

Чувство, само по себе острое и необычайное, получает дополнительную остроту и необычность, проявляясь в предельном кризисном выражении – взлета или падения, первой пробуждающей встречи или совершившегося раз­рыва, смертельной опасности или смертной тоски. Потому же Ахматова тяго­теет к лирической новелле с неожиданным, часто прихотливо капризным кон­цом психологического сюжета и к необычностям лирической баллады, жут­коватой и таинственной.

Обычно ее стихи - начало драмы, или только ее кульминация, или еще чаще финал и окончание. И здесь опиралась она на богатый опыт русской уже не только поэзии, но и прозы. "Этот прием, - писала Ахматова, - в русской ли­тературе великолепно и неотразимо развил Достоевский в своих романах - трагедиях; в сущности, читателю - зрителю предлагается присутствовать только при развязке". Стихи самой Ахматовой, подобно многим произведе­ниям Достоевского, являют свод пятых актов трагедий. Поэт все время стре­мится занять позицию, которая бы позволяла предельно раскрыть чувство, до конца обострить коллизию, найти последнюю правду. Вот почему у Ахматовой появляются стихи, как бы произнесенные даже из-за смертной черты. Но ни­каких загробных, мистических тайн они не несут. И намека нет на что-то по­тустороннее. Наоборот, до конца обнажается ситуация, возникающая по эту сторону. Без учета того очень легко встать на путь самых разнообразных обви­нений подобных стихов, например, в пессимизме. В свое время, еще в 20-е годы, один из критиков подсчитывал, сколько раз в стихах Ахматовой упот­ребляется, скажем, слово "тоска", и делал соответствующие выводы. А ведь слово живет в контексте. И кстати, именно слово "тоска", может быть, сильнее прочих в контексте ахматовских стихов говорит о жизненной силе их. Эта тоска как особое состояние, в котором совершается приятие мира, сродни тютчев­ской тоске: "Час тоски невыразимой: все во мне и я во всем". Но это и та грусть - тоска, которой часто проникнута народная песня.

Стихи Ахматовой, и правда, часто грустны: они несут особую стихию любви, жалости. Есть в народном русском языке, в русской народной песне си­ноним слова "любить" - слово "жалеть"; "люблю" - "жалею". Вот это сочувствие, сопереживание, сострадание в любви - жалости де­лает многие стихи Ахматовой подлинно народными, эпичными, роднит их со столь близкими ей и любимыми ею некрасовскими стихами. И открывается выход из мира камерной, замкнутой, эгоистической любви - страсти, любви - забавы к подлинно "великой земной любви" и больше - вселюбви, для людей и к людям. Любовь здесь не бесконечное варьирование собственно любовных переживаний. Любовь у Ахматовой в самой себе несет возможность саморазви­тия, обогащения и расширения беспредельного, глобального, чуть ли не косми­ческого.

Любовная лирика Ахматовой в 20-е и 30-е годы

Заметно меняется в 20-30-е годы по сравнению с ранними книгами то­нальность того романа любви, который до революции временами охватывал почти все содержание лирики Ахматовой и о котором многие писали как о главном открытии достижении поэтессы.

Оттого что лирика Ахматовой на протяжении всего послереволюцион­ного двадцатилетия постоянно расширялась, вбирая в себя все новые и но­вые, раньше не свойственные ей области, любовный роман, не перестав быть главенствующим, все же занял теперь в ней лишь одну из поэтических терри­торий. Однако инерция читательского восприятия была настолько велика, что Ахматова и в эти годы, ознаменованные обращением ее к гражданской, фило­софской и публицистической лирике, все же представлялась глазам большин­ства, как только и исключительно художник любовного чувства. Мы пони­маем, что это было далеко не так.

Разумеется, расширение диапазона поэзии, явившееся следствием пере­мен в миропонимании и мироощущении поэтессы, не могло, в свою очередь, не повлиять на тональность и характер собственно любовной лирики. Правда, не­которые характерные ее особенности остались прежними. Любовный эпизод, например, как и раньше, выступает перед нами в своеобразном ахматов­ском обличье: он, в частности, никогда последовательно не развернут, в нем обычно нет ни конца, ни начала; любовное признание, отчаяние или мольба, составляющие стихотворение, всегда кажутся читателю как бы обрывком слу­чайно подслушанного разговора, который начался не при нас и завершения ко­торого мы тоже не услышим:

" А, ты думал - я тоже такая,

Что можно забыть меня.

И что брошусь, моля и рыдая,

Под копыта гнедого коня.

Или стану просить у знахарок

В наговорной воде корешок

И пришлю тебе страшный подарок

Мой заветный душистый платок.

Будь же проклят.

Ни стоном, ни взглядом

Окаянной души не коснусь,

Но клянусь тебе ангельским садом,

Чудотворной иконой клянусь

И ночей наших пламенным чадом

Я к тебе никогда не вернусь".

Эта особенность ахматовской любовной лирики, полной недоговоренно­стей, намеков, уходящей в далекую, хочется сказать, хемингуэевскую, глубину подтекста, придает ей истинную своеобразность. Героиня ахматовских сти­хов, чаще всего говорящая как бы сама с собой в состоянии порыва, полубреда или экстаза, не считает, естественно, нужным, да и не может дополнительно разъяснять и растолковывать нам все происходящее. Передаются лишь основ­ные сигналы чувств, без расшифровки, без комментариев, наспех - по торопли­вой азбуке любви. Подразумевается, что степень душевной близости чудодей­ственно поможет нам понять как недостающие звенья, так и общий смысл только что происшедшей драмы. Отсюда - впечатление крайней интимности, предельной откровенности и сердечной открытости этой лирики, что кажется неожиданным и парадоксальным, если вспомнить ее одновременную закодиро­ванность и субъективность.

"Кое-как удалось разлучиться

И постылый потушить.

Враг мой вечный, пора научиться

Вам кого-нибудь вправду любить.

Я-то вольная. Все мне забава,

Ночью Муза слетит утешать,

А на утро притащится слава

Погремушкой над ухом трещать.

Обо мне и молиться не стоит

И, уйдя, оглянуться назад...

Черный ветер меня успокоит.

Веселит золотой листопад.

Как подарок, приму я разлуку

И забвение, как благодать.

Но, скажи мне, на крестную муку

Ты другую посмеешь послать?"

Цветаева как-то писала, что настоящие стихи быт обычно "перемалы­вают", подобно тому, как цветок, радующий нас красотой и изяществом, гар­монией и чистотой, тоже "перемолол" черную землю. Она горячо протесто­вала против попыток иных критиков или литературоведов, а равно и читателей обязательно докопаться до земли, до того перегноя жизни, что послужил "пи­щей" для возникновения красоты цветка. С этой точки зрения она страстно протестовала против обязательного и буквалистского комментирования. В из­вестной мере она, конечно, права. Так ли нам уж важно, что послужило жи­тейской первопричиной для возникновения стихотворения "Кое-как удалось разлучиться..."? Может быть, Ахматова имела в виду разрыв отношений со своим вторым мужем В. Шилейко, поэтом, переводчиком и ученым-ассироло­гом, за которого она вышла замуж после своего развода с Н. Гумилевым? А может быть, она имела в виду свой роман с известным композитором Артуром Лурье?.. Могли быть и другие конкретные поводы, знание которых, конечно, может удовлетворить наше любопытство. Ахматова, как видим, не дает нам ни малейшей возможности догадаться и судить о конкретной жизненной ситуации, продиктовавшей ей это стихотворение. Но, возможно, как раз по этой причине - по своей как бы зашифрованности и непроясненности – оно приобретает смысл, разом приложимый ко многим другим судьбам исходным, а иногда и совсем несходным ситуациям. Главное в стихотворении, что нас захватывает, это страстная напряженность чувства, его ураганность, а также и та беспреко­словность решений, которая вырисовывает перед нашими глазами личность не­заурядную и сильную.

О том же и почти так же говорит и другое стихотворение, относящееся к тому же году, что и только что процитированное:

Пусть голоса органа снова грянут,

Как первая весенняя гроза;

Из-за плеча твоей невесты глянут

Мои полузакрытые глаза.

Прощай, прощай, будь счастлив, друг прекрасный,

Верну тебе твой радостный обет,

Но берегись твоей подруге страстной

Поведет мой неповторимый бред, -

Затем, что он пронижет жгучим ядом

Ваш благостный, ваш радостный союз...

А я иду владеть чудесным садом,

Где шелест трав и восклицанья муз.

А. Блок в своих "Записных книжках" приводит высказывание Дж. Рес­кина, которое отчасти проливает свет на эту особенность лирики Ахматовой. "Благотворное действие искусства, - писал Дж. Рескин, - обусловлено (также, кроме дидактичности) его особым даром сокрытия неведомой истины, до ко­торой вы доберетесь только путем терпеливого откапывания; истина эта запря­тана и заперта нарочно для того, чтобы вы не могли достать ее, пока не скуете, предварительно, подходящий ключ в своем горниле".

Ахматова не боится быть откровенной в своих интимных признаниях и мольбах, так как уверена, что ее поймут лишь те, кто обладает тем же шиф­ром любви. Поэтому она не считает нужным что-либо объяснять и дополни­тельно описывать. Форма случайно и мгновенно вырвавшейся речи, которую может подслушать каждый проходящий мимо или стоящий поблизости, но не каждый может понять, позволяет ей быть лапидарной, нераспространенной и многозначительной.

Эта особенность, как видим, полностью сохраняется и в лирике 20-30-х годов. Сохраняется и предельная концентрированность содержания самого эпизода, лежащего в основе стихотворения. У Ахматовой никогда не было вя­лых, аморфных или описательных любовных стихов. Они всегда драматичны и предельно напряженны, смятенны. У нее редкие стихи, описывающие ра­дость установившейся, безбурной и безоблачной любви; Муза приходит к ней лишь в самые кульминационные моменты, переживаемые чувством, когда оно или предано, или иссякает:

...Тебе я милой не была,

Ты мне постыл. А пытка длилась,

И как преступница томилась

Любовь, исполненная зла.

То словно брат. Молчишь, сердит.

Но если встретимся глазами

Тебе клянусь я небесами,

В огне расплавится гранит.

Словом, мы всегда присутствуем как бы при яркой, молнийной вспышке, при самосгорании и обугливании патетически огромной, испепеляющей страсти, пронзающей все существо человека и эхом отдающейся по великим безмолвным пространствам, с библейской, торжественной молчаливостью ок­ружающим его в этот священный вневременной час.

Сама Ахматова не однажды ассоциировала волнения своей любви с ве­ликой и нетленной "Песнью Песней" из Библии.

А в Библии красный кленовый лист

Заложен на Песне Песней...

Стихи Ахматовой о любви - все! - патетичны. Но стихи ранней Ахмато­вой - в "Вечере" и в "Четках" - менее духовны, в них больше мятущейся чув­ственности, суетных обид, слабости; чувствуется, что они выходят из обыден­ной сферы, из привычек среды, из навыков воспитания, из унаследованных представлений... Вспоминали в связи с этим слова А. Блока, будто бы сказан­ные по поводу некоторых ахматовских стихов, что она пишет перед мужчиной, а надо бы перед Богом...

Начиная уже с "Белой стаи", но особенно в "Подорожнике", "Anno Domini" и в позднейших циклах любовное чувство приобретает у нее более широкий и более духовный характер. От этого оно не сделалось менее силь­ным. Наоборот, стихи 20-х и 30-х годов, посвященные любви идут по самым вершинам человеческого духа. Они не подчиняют себе всей жизни, всего су­ществования, как это было прежде, но зато все существование, вся жизнь вно­сят в любовные переживания всю массу присущих им оттенков. Наполнившись этим огромным содержанием, любовь стала не только несравненно более бога­той и многоцветной, но - и по-настоящему трагедийной. Библейская, торжест­венная приподнятость ахматовских любовных стихов этого периода объясня­ется подлинной высотой, торжественностью и патетичностью заключенного в них чувства. Вот хотя бы одно из подобных стихотворений:

Небывалая осень построила купол высокий,

Был приказ облакам этот купол собой не темнить.

И дивилися люди: проходят сентябрьские сроки,

А куда провалились студеные, влажные дни?

Изумрудною стала вода замутненных каналов,

И крапива запахла, как розы, но только сильней.

Было душно от зорь, нестерпимых, бесовских и алых,

Их запомнили все мы до конца наших дней.

Было солнце таким, как вошедший в столицу мятежник,

И весенняя осень так жадно ласкалась к нему,

Что казалось - сейчас забелеет прозрачный подснежник…

Вот когда подошел ты, спокойный, к крыльцу моему.

Трудно назвать в мировой поэзии более триумфальное и патетическое изображение того, как приближается возлюбленный. Это поистине явление Любви глазам восторженного Мира!

Любовная лирика Ахматовой неизбежно приводит всякого к воспомина­ниям о Тютчеве. Бурное столкновение страстей, тютчевский "поединок роко­вой" – все это в наше время воскресло именно у Ахматовой. Сходство еще бо­лее усиливается, если вспомнить, что она, как и Тютчев, импровизатор - и в своем чувстве, и в своем стихе. Много раз говорит Ахматова, например, о пер­востепенном значении для нее чистого вдохновения, о том, что она не пред­ставляет, как можно писать по заранее обдуманному плану, что ей кажется, будто временами за плечами у нее стоит Муза...

И просто продиктованные строчки

Ложатся в белоснежную тетрадь.

Она не раз повторяла эту мысль. Так, еще в стихотворении "Муза" (1924 г.), вошедшем в цикл "Тайны ремесла", Ахматова писала:

Когда я ночью жду ее прихода,

Жизнь, кажется, висит на волоске.

Что почести, что юность, что свобода

Пред милой гостьей с дудочкой в руке.

И вот вошла. Откинув покрывало,

Внимательно взглянула на меня.

Ей говорю: "Ты ль Данту диктовала

Страницы Ада?" Отвечает: "Я".

О том же и в стихотворении 1956 года "Сон":

Чем отплачу за царственный подарок?

Куда идти и с кем торжествовать?

И вот пишу как прежде, без помарок,

Мои стихи в сожженную тетрадь.

Это не означает, что она не переделывала стихов. Много раз, например, дополнялась и перерабатывалась "Поэма без героя", десятилетиями совершен­ствовалась "Мелхола"; иногда менялись, хотя и редко, строфы и строчки в старых стихах. Будучи мастером, знающим "тайны ремесла", Ахматова точна и скрупулезна в выборе слов и в их расположении. Но чисто импульсивное, им­провизаторское начало в ней, действительно, очень сильно. Все ее любовные стихи, по своему первичному толчку, по своему произвольному течению, воз­никающему так же внезапно, как и внезапно исчезающему, по своей обрывоч­ности и бесфабульности, - тоже есть чистейшая импровизация. Да, в сущности, здесь и не могло быть иначе: "роковой" тютчевский поединок, состав­ляющий их содержание, представляет собой мгновенную вспышку страстей, смертельное единоборство двух одинаково сильных противников, из которых один должен или сдаться, или погибнуть, а другой - победить.

Не тайны и не печали,

Не мудрой воли судьбы

Эти встречи всегда оставляли

Впечатление борьбы.

Я, с утра угадав минуту,

Когда ты ко мне войдешь,

Ощущала в руках согнутых

Слабо колющую дрожь...

Марина Цветаева в одном из стихотворений, посвященных Анне Ахмато­вой, писала, что ее "смертелен гнев и смертельна - милость". И действительно, какой-либо срединности, слаженности конфликта, временной договоренности двух враждующих сторон с постепенным переходом к плавности отношений тут чаще всего даже и не предполагается. "И как преступница томилась лю­бовь, исполненная зла". Ее любовные стихи, где неожиданные мольбы пере­мешаны с проклятиями, где все резко контрастно и безысходно, где победи­тельная власть над сердцем сменяется ощущением опустошенности, а неж­ность соседствует с яростью, где тихий шепот признания перебивается грубым языком ультиматумов и приказов, - в этих бурно пламенных выкриках и проро­чествах чувствуется подспудная, невысказанная и тоже тютчевская мысль об игралищах мрачных страстей, произвольно вздымающих человеческую судьбу на своих крутых темных волнах, о шевелящемся под нами первозданном Хаосе. "О, как убийственно мы любим" - Ахматова, конечно же, не прошла мимо этой стороны тютчевского миропонимания. Характерно, что нередко любовь, ее победительная властная сила оказывается в ее стихах, к ужасу и смятению героини, обращенной против самой же... любви!

Я гибель накликала милым,

И гибли один за другим.

О, горе мне! Эти могилы

Предсказаны словом моим.

Как вороны кружатся, чуя

Горячую, свежую кровь,

Так дикие песни, ликуя,

Моя посылала любовь.

С тобою мне сладко и знойно.

Ты близок, как сердце в груди.

Дай руку мне, слушай спокойно.

Тебя заклинаю: уйди.

И пусть не узнаю я, где ты,

О Муза, его не зови,

Да будет живым, не воспетым

Моей не узнавший любви.

Критика 30-ых годов иногда писала, имея в виду толкование Ахматовой некоторых пушкинских текстов, об элементах фрейдизма в ее литературовед­ческом методе. Это сомнительно. Но напряженный, противоречивый и драма­тичный психологизм ее любовной лирики, нередко ужасающейся темных и не­изведанных глубин человеческого чувства, свидетельствует о возможной бли­зости ее к отдельным идеям Фрейда, вторично легшим на опыт, усвоенный от Гоголя, Достоевского, Тютчева и Аннинского. Во всяком случае, значение, на­пример, художественной интуиции как формы "бессознательного" творчества, вдохновения и экстаза подчеркнуто ею неоднократно.

Однако в художественно-гносеологическом плане здесь, в истоках, не столько, конечно, Фрейд, сколько уходящее к Тютчеву и романтикам дуалисти­ческое разделение мира на две враждующие стихии - область Дня и область Ночи, столкновение которых рождает непримиримые и глубоко болезненные противоречия в человеческой душе. Лирика Ахматовой, не только любовная, рождается на самом стыке этих противоречий из соприкосновения Дня с Но­чью и Бодрствования со Сном:

Когда бессонный мрак вокруг клокочет,

Тот солнечный, тот ландышевый клин

Врывается во тьму декабрьской ночи.

Интересно, что эпитеты "дневной" и "ночной", внешне совершенно обычные, кажутся в ее стихе, если не знать их особого значения, странными, даже неуместными:

Уверенно в дверь постучится

И, прежний, веселый, дневной,

Войдет он и скажет: "Довольно,

Ты видишь, я тоже простыл"...

Характерно, что слово "дневной" синонимично здесь словам "веселый" и "уверенный".

Так же, вслед за Тютчевым, могла бы она повторить знаменитые его слова:

Как океан объемлет шар земной,

Земная жизнь кругом объята снами...

Сны занимают в поэзии

Ахматовой большое место.

Но - так или иначе - любовная лирика Ахматовой 20-30-х годов в не­сравненно большей степени, чем прежде, обращена к внутренней, потаенно-духовной жизни. Ведь и сны, являющиеся у нее одним из излюбленных худо­жественных средств постижения тайной, сокрытой, интимной жизни души, свидетельствуют об этой устремленности художника внутрь, в себя, в тайное тайных вечно загадочного человеческого чувства. Стихи этого периода в общем более психологичны. Если в "Вечере" и "Четках" любовное чувство изображалось, как правило, с помощью крайне немногих вещных деталей (вспомним образ красного тюльпана), то сейчас, ни в малейшей степени не от­казываясь от использования выразительного предметного штриха, Анна Ах­матова, при всей своей экспрессивности, все же более пластична в непо­средственном изображении психологического содержания. Надо только пом­нить, что пластичность ахматовского любовного стихотворения ни в малейшей мере не предполагает описательности, медленной текучести или повествова­тельности. Перед нами по-прежнему - взрыв, катастрофа, момент неимоверного напряжения двух противоборствующих сил, сошедшихся в роковом поединке, но зато теперь это затмившее все горизонты грозовое облако, мечущее громы и молнии, возникает перед нашими глазами во всей своей устрашающей красоте и могуществе, в неистовом клублении темных форм и ослепительной игре не­бесного света:

Но если встретимся глазами

Тебе клянусь я небесами,

В огне расплавится гранит.

Недаром в одном из посвященных ей стихотворении Н. Гумилева Ах­матова изображена с молниями в руке:

Она светла в часы томлений

И держит молнии в руке,

И четки сны ее, как тени

На райском огненном песке.

Заключение

Если расположить любовные стихи Ахматовой в определенном порядке, можно построить целую повесть со множеством мизансцен, перипетий, дей­ствующих лиц, случайных и неслучайных происшествий. Встречи и разлуки, нежность, чувство вины, разочарование, ревность, ожесточение, истома, по­ющая в сердце радость, несбывшиеся ожидания, самоотверженность, гордыня, грусть – в каких только гранях и изломах мы не видим любовь на страницах ахматовских книг.

В лирической героине стихов Ахматовой, в душе самой поэтессы посто­янно жила жгучая, требовательная мечта о любви истинно высокой, ничем не искаженной. Любовь у Ахматовой - грозное, повелительное, нравственно чис­тое, всепоглощающее чувство, заставляющее вспомнить библейскую строку: "Сильна, как смерть, любовь - и стрелы.

Литература

1. Жирмунский В. М. Творчество Анны Ахматовой. Л., 1973.

2. Найман А. Рассказы об Анне Ахматовой. М., 1989.

3. Хейт А. Анна Ахматова. Поэтическое странствие. 1991.