Главная      Учебники - Разные     Лекции (разные) - часть 18

 

поиск по сайту           правообладателям

 

Лукьянов аркадий Викторович идея метакритики "чистой" любви

 

             

Лукьянов аркадий Викторович идея метакритики "чистой" любви

МИНИСТЕРСТВО ОБЩЕГО И ПРОФЕССИОНАЛЬНОГО ОБРАЗОВАНИЯ

РОССИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ

БАШКИРСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ

ЛУКЬЯНОВ Аркадий Викторович

ИДЕЯ МЕТАКРИТИКИ "ЧИСТОЙ" ЛЮБВИ

(ФИЛОСОФСКОЕ ВВЕДЕНИЕ В ПРОБЛЕМУ СООТНОШЕНИЯ

ДИАЛЕКТИКИ И МЕТАФИЗИКИ)

УФА - 2001


УДК

ББК

Лукьянов А.В.

Идея метакритики "чистой" любви (Философское введение в проблему соотношения диалектики и метафизики)./ Изд-е Башкирского ун-та, Уфа: 2001. - 226 с. - ISBN

Рецензенты:

доктор философских наук, профессор П.В.Алексеев (Москва)

доктор философских наук, профессор В.С.Хазиев (Уфа)

доктор философских наук, профессор Д.М.Азаматов (Уфа)

В монографии выдвигается идея разграничения духовного (бытия-долженствования) и любящего "Я", что позволяет разработать концепцию творческого эроса, как космической потенции, свободно парящей между чистым стремлением быть (дух) и стремлением избегнуть абсолютной полноты бытия (любовь). На основе данного учения предложено новое понимание диалектики, как существенной части метафизики.

Работа рассчитана не только на специалистов, работающих в области онтологии и теории познания, истории философии и истории культуры, но и на читателя, проявляющего интерес к проблемам духовности и любви.

ISBN © Лукьянов А.В., 2001

СОДЕРЖАНИЕ

ИДЕЯ МЕТАКРИТИКИ ЧИСТОЙ ЛЮБВИ.

Философское введение в проблему соотношения

диалектики и метафизики.

Предисловие 5

Введение 8

Глава I. Философия и дух на рубеже тысячелетий 13

§ 1. Дискуссии о конце философии 13

§ 2. Проблема соотношения "духа" и "буквы" в философии 20

§ 3. Ф.Шеллинг или скрытые силы,

побуждающие нас философствовать 25

Глава II. Бытие. Эрос. Небытие. 29

§ 1. Идеальное и духовное бытие 29

§ 2. Эрос как власть над бытием (опыт реконструкции

учения Шеллинга о потенциях) 35

§ 3. Эрос как нечто, свободно парящее

между бытием и небытием 42

Глава III. Философский анализ феномена любви 48

§ 1. Первая антиномия 48

§ 2. Вторая антиномия 55

§ 3. Третья антиномия 58

§ 4. Четвертая антиномия 61

§ 5. Пятая антиномия 64

§ 6. Шестая антиномия 67

Глава IV. Проблема преодоления антиномий 70

Глава V. Учение об эросе и вытекающее из него соотношение

диалектики и метафизики 81

Глава VI. Диалектика как существенная часть метафизики 94


Приложение

ФИЛОСОФИЯ ЛЮБВИ

Предисловие 107

Файзуллин А.Ф. Красота как источник любви 108

Пушкарева М.А. Любовь как средство более глубокого

открытия реальности 111

Садыкова А.Г. Любовь как естественное чудо 113

Портянко В.Н. Любовь как иллюзия 116

Суркова Н.А. Дух, любовь и трансцендентальное "Я" 119

Миронова Н.Г. Один тезис о начале

(место любви в модели Начала-Единого) 121

Лукьянов А.В., Файзуллин А.Ф. Трансцендентальный смысл

искусства Н.Паганини 124

Черкозьянова Т.В. Любовь в понимании Платона и Фихте 134

Серегин А.В. Русская философия и метафизика Абсолюта 140

Хабибрахманова Р.Р. Любовь - это стремление избежать зрелищ 148

Ханова Р.В. Жизнеутверждающая сила эроса 149

Хайруллин А.Г. Личность и ее свобода в свете проблемы любви 151

Файзуллин А.Ф. Парадоксы эстетизации действительности

в контексте проблемы любви 156

Гареева Э.А. Философия любви как популярная философия 159

Королева Н.Н. Любовь и интуиция 162

Акчурин Б.Г. Проблема человека в свете исследования особенностей

древнекитайского духа и эроса 163

Соркин Э.И. Божественное и человеческое в любви человека:

опыт философского размышления над Библией 169

Островский Н.Ю. Венок сонетов 191

Чанышев А.Н. (Арсений Прохожий). Любовь 199

Чанышев А.Н. (Арсений Прохожий). Высшее и низшее 200

Библиография 201

Литература на иностранных языках 224

Краткие сведения об авторах 225


ПРЕДИСЛОВИЕ

Посвящается памяти моей бабушки

Любовцевой Ольги Петровны

(2.07.1901 - 16.05.1984).

Данная книга предназначена не для тех, кто, excursusque breves tentat* , делает остановки в конце каждой мысли, а для тех, кто всю жизнь учится развивать свои понятия и идеи. Многие умы успевают состариться до наступления старости, предпочитая длинные фразы и наукообразный текст. Так можно воспитать лишь полузнаек, которые будут мечтать, тем не менее, о высших целях человечества.

Истина состоит в том, что невозможно просто повелевать человеческим духом; невозможно исправить человека и общество в лучшую сторону, отталкиваясь от безмерного стремления к добродетели. Шеллинг говорит об этом прямо: "Добродетельный человек - это тот, кто делает не все, что мог бы сделать".[1] Так, "если предаваться в философии излишествам, она отнимает у нас естественную свободу и своими докучливыми ухищрениями уводит с прекрасного и ровного пути, который начертала для нас природа".[2] Другими словами, нужна умеренность во всем, особенно если идет речь о таких возвышенных предметах, как любовь и дух. Первая возвышает человека. Это - не только глубокая страсть, но и как привязанность, пронизывает собой всю сферу межличностных отношений. Однако человек иногда бежит от любви, поскольку наибольшую склонность к чрезмерности имеет как раз она. Мы не должны делать этот мир до конца состоящим из одной любви; в противном случае это противоречило бы нашей свободе. Поэтому Сартр не случайно говорит следующее: "Любовь есть абсолют, вечно превращаемый другими в нечто относительное".[3]

С конца восемнадцатого века существует одно опасное заблуждение, суть которого сводится к тому, что с помощью одной "чистой" любви и "чистого" мышления якобы открывается субстанция мира, причем гораздо более глубокая, чем предметное бытие, мир вещей. При этом мыслители отталкивались от Платона, который впервые попытался коснуться сущности "чистой" любви, понять то, что отличает эту важнейшую сторону человеческой жизни от простого чувственного удовлетворения. Августин также пришел к той идее, что чистая и всеобъемлющая любовь должна составлять первооснову жизни, служить главным стимулом познания первопричины всего бытия. Чистая любовь, таким образом, имела своей конечной целью Бога.

Но уже Кант показал, что мы не в состоянии познать подлинной причины "чистой" любви. Такая любовь - тайна, гораздо более непроницаемая, чем даже необъяснимая случайность выбора объекта нашего "пафоса".[4]

Рассуждения Канта о "чистом разуме" - свидетельство того, что он глубоко осознал проблему, но, развитая его учениками, философия долженствования продемонстрировала лишь то, как трудно порой бывает выпутаться из "чистого" мышления и из "чистой" любви в равной мере. Это отлично показал Шеллинг, развивший свое учение о "потенциях", или космических силах, участвовавших в создании мира и достигших наивысшего напряжения на стадии возникновения человека, его мышления. Именно он обосновал мысль о том, что "бесконечной потенции познания" соответствует "бесконечная потенция бытия". Мы можем очень легко проникнуть в "чистое" мышление, но тут же и легко остаться в нем, зацепиться, так сказать, за сущее, "которое нельзя удержать от бытия" и которое неуклонно будет изнурять себя в бытии, так что перестанет, в конце концов, служить его источником.

Выручает любовь, которая, в моем понимании, есть универсальная космическая потенция, позволяющая преодолеть мысли изнуряющую власть бытия и снова, таким образом, вернуться в состояние звенящей свободы, или творческого эроса. Любовь, другими словами, составляет предпосылку того, чтобы духовная космическая сила вновь разлетелась на части. Можно сказать и так: именно она позволяет Вселенной начать новый оборот, открыть новый эон, не дать времени быть временем лишь этого мира.

С осознания данного факта начинается новая наука о любви, которую мы попытаемся ниже охарактеризовать как метакритику "чистой" любви . Слово "метакритика" означает исследование того, что остается после всякой критики; в данном случае, подвергая критике такое понятие, как "чистая" любовь, мы хотим существенно поколебать, урезать и права "чистого" духа, как абсолютного "бытия-долженствования".

Представляя себе, какой шум может подняться вокруг такой книги, которая, казалось бы, нападает на святую святых, на "чистую" любовь, мы, однако, отдаем себе отчет в том, что при всем при этом оказывается непоколебимой сама сила Божественного эроса, которая совершенно не занята самой собой и потому дает свободу всему остальному. С этих позиций любовь человека к самому себе не может выступать в качестве предпосылки его существования как личности. Мы не согласны с тем мнением, что любовь человека к себе - "это та начальная школа любви (и прежде всего любви к человеку), без овладения элементарной грамотностью в которой остаются недоступными "высокие университеты любви".[5] Однако если любовь понимать как субстанцию мира, то она действительно сосредоточивается лишь на самой себе. Такая любовь абсолютно бессильна. Ведь если народ, как говорит Шеллинг, "доведенный до грани отчаянья, в своем возмущении выбрал себе вождя", то он должен быть "совершенно свободен от каких-либо желаний и интересов и потому существует как глава народа отнюдь не для себя, но только для этого народа; подобным же образом существует и Бог".[6] Данные раздумья о Боге и судьбах Божественной любви актуальны для нашей действительности. В России крайности "чистой" любви и духа особенно сильны. Но в настоящее время все больше и больше усиливается эгоистический дух, грозящий затопить всю современность. Романтическая устремленность к никогда не бывшему и лучшему будущему, так характерная для многих русских философов и революционеров, разлетелась на части, как только это стремление в актах безмерной любви к грядущему переполнило само бытие. Но творческий эрос России неуклонно вновь и вновь размыкает круг событий. На место застоя и хаоса приходит нечто абсолютно подвижное, духовная жизнь.

Наша эпоха уже не в состоянии отвернуться от всего положительного и традиционного. В то же время она и не может начать мир сначала, заново построить его, пытаться навязать действительности абстрактные и общие представления, которые уже когда-то получили свое наиболее яркое воплощение в широко известных словах - Liberté, Egalité и Fraternité.*

Наше время страдает от многих бед, но спасенье не в абстракциях, а в науке , в непрекращающемся научном исследовании природы и духовного мира человека. Если "чистый" дух представить как стремление к "равенству", а "чистую" любовь - как "братство", то свобода есть то, что постоянно движется между ними. Данные абстракции, или чистые потенции мысли не должны существовать сразу вместе. Свобода не должна растворяться в противоположностях любви и духа, то есть не должна быть чем-то субстанциальным. Ну, а если нам вдруг возразят, что она в таком случае есть падшая свобода и по своей сути греховна, то необходимо сказать следующее: на небесах больше радости от одного раскаявшегося грешника, чем от десяти праведников.

* * *

Над темами, которым посвящена эта книга, я размышлял на протяжении десяти лет, начиная еще с работы над докторской диссертацией о философии И.Г.Фихте. Мне хочется поблагодарить доктора философских наук, профессора А.Ф.Кудряшева за ценные советы в процессе работы над рукописью, отдельные части которой обсуждались на его методологическом семинаре.

ВВЕДЕНИЕ

"Ожидание невозможного" , которым, по словам Къеркегора, охвачены души самые великие,1 есть вообще та предельная точка, до которой может подняться чувственное сознание. Но человек на своем пути к истине взгромоздил различные Абсолюты, что является прямым свидетельством его стремления не к невозможному и даже не к новизне, а к нечто застывшему, неизменному и вечному. В определенной мере это понять можно, поскольку человек не только спрашивает о том, что дальше ?, но и ограничивает свое бытие своим собственным домом, орбитами планет или циклами Млечного Пути, не только действует, но и созерцает. Человек заключен в этот мир, как утверждали пифагорейцы, точно так же, как когда-то был взят под Божественное око.2 И, тем не менее, человеческий дух вновь и вновь размыкает круг событий.

Вероятнее всего, мы явились не в тот мир, каким он предстает нам сейчас.3 Иной человек вообще приходит слишком поздно, и если верно то, что позади него лежит мудрость веков, то и поздний приход в этот мир обосновывается лишь единственным стремлением избегнуть душевной печали.4 Нам следует помнить, что в системе человечества и поныне еще жива память о совершенном человеке, о той радости или звенящей свободе, которая иногда прорывается к нам через века. Однако это не просто воспоминание, это и неоспоримый жизненный факт: наша земная ваза неизбежно разрушается, как только оказывается переполненной жизненными соками; тем более, она слишком хрупка, чтобы выдержать Божественную полноту.5 Потому-то мы и вынуждены постоянно запаздывать, спасаясь от стремительного напора времени. Тот же, кто приходит в этот мир вовремя или задолго до отведенного ему срока, принуждается к нарушению привычного хода вещей и сразу же уходит, как только его миссия оказывается исполненной.

Современная нам эпоха, которую философы называют эпохой "конца человека" , есть время, когда Вселенная уже почти совершила один оборот. Требуется мысль, чтобы мир вообще замкнулся.6 Сама мысль об "универсуме" , возникшая в результате каких-то глубинных потрясений в сознании, ярко свидетельствует об этом. Замкнутый характер философских систем свидетельствует о нашем приближении к той предельной черте, за которой уже не открывается принципиально новая реальность. Все то, что человечество пережило в сознании, оно уже почти пережило в жизни. Методологическая ориентация на сознание как на "данность" практически себя исчерпала. Феноменология Гуссерля - лишь теоретическая констатация данного факта. Другими словами, то, что достигает теории, навечно умирает для жизни. Таков неумолимый закон универсума.

Однако история человеческих страстей и идей разворачивалась все же медленно. Затем она постепенно убыстрялась. Но вплоть до конца XVIII века мысль человека все еще свободно парила над бытием, хотя в потенциальной форме она уже в те времена заключала в себе опасность катастрофы. Шеллинг предвидел правильно, когда заявлял, что ныне человек сам стал властелином космических потенций или производящих причин .1 Силой своей мысли он не только попытался править миром, но и страстно захотел воздвигнуть на место старого новый мир. Однако вместо всего этого он получил лишь нечто абсолютно подвижное, духовную жизнь, под натиском которой природа хотя и отступила, но повернулась к человеку другой, чуждой ему, стороной своего лица.

В настоящее время острие природы оказалось направленным прямо на человека. Овладевая производящими причинами, человек был вынужден значительным образом сузить границы своего личностного бытия , "стать субъектом" , как сказал бы М. Хайдеггер. В теории данный поворот ярко обозначился в трансцендентальном идеализме, выразившись в понятии фихтевского "чистого Я" . Это "Я" уже тогда свидетельствовало о том, что история, однажды начавшись, должна подойти к своему концу. И сегодня мы лишь прокручиваем ее в своей памяти, обнаруживая то, как все истинно человеческое и великое, чем до сих пор жил человек, уже приблизилось к крайней точке своего самовыражения, как все "слишком человеческое" и "сверхчеловеческое" (Ф.Ницше) грозно заявляет о себе. Продолжает действовать, таким образом, старый закон диалектики: все "чистое" и "благородное" может выступать в реальной жизни лишь как "нечистое" и "заурядное" . "Нечистое" не может оказаться подвергнутым огульному отрицанию, поскольку является необходимой и естественной формой проявления "чистого Я" .

Итак, напрягая свою чистую субъективность, выражающуюся в "благородной" воле к созданию нового мира во времени, человек вместе со старым миром вынужден был отказываться и от своей подлинной природы, постепенно гася "антропологическое солнце" философии, а вместе с ним и любовь, как фундаментальнейшую форму связи между человеческими существами. Уже Л.Фейербах остро почувствовал этот кризис идеи субъективности, исходящей из приоритета "любви к дальнему" над "любовью к ближнему" . Но человечеству требовалось практически пережить все это, прежде чем данная идея смогла, наконец, достичь стадии самосознания. Если бы народы, образующие систему человечества , мыслили и чувствовали одинаково, то история давно бы завершилась. Дело заключается в том, что лишь отдельные части человечества мыслят по какой-то взаимной симпатии, тогда как все оно, рассматриваемое как одно единое целое, представляет собой далеко не однородную массу. Хотя та или иная эпоха и задерживает на одном месте всю массу хронологического времени,1 космическое время, связанное с действием производящих причин или потенций, не удается удержать никому. Каждый народ охвачен той или иной производящей потенцией или же действием сразу нескольких духовных потенций. Но даже он оказывается бессильным перед временем.

Дух народа или отдельно взятого человека лишь тогда становится адекватным своей истинной природе, когда вступает во взаимодействие с эросом. Взятый сам по себе, то есть как космическая потенция, он представляет собой лишь бытие-долженствование , то есть является олицетворением исключительно принципа будущего. Но в силу того, что будущее само относится к бытию настоящего, присутствуя в нем в качестве ростков, то и оказывается наиболее подверженным уничтожению. Как говорит В.Шекспир:

"Червь бьет всего прожорливей ростки,

Когда на них еще не вскрылись почки".2

Не только "цветы, умирающие от холодного ветра" , не только "мгновения блаженства" , которые "едва мелькают" , но в которых "заключается целая вечность" 3 , но и ростки, затем наши мысли, желания и возвышенные чувства оказываются еще нежнее тех плодов и результатов, которые впоследствии возникают. Ожидание или томление по прекрасному еще ранимее, чем сами переживаемые мгновения прекрасного. В силу этого человек иногда бежит от любви, предпочитая внутреннее стремление к бытию или жажду бытия тому безграничному и необъятному бытию, выражением которого является любовь.

Итак, мы уже почти нашли решение. Ни духовное, ни любящее "Я" нельзя рассматривать в качестве последней истины нашего существования. Любовь и дух - это такие космические потенции, попадая под влияние которых, человек делает свое существование либо взрывоопасным, либо абсолютно подвижным и хрупким. Поэтому сегодня человеку необходимо сохранить именно свою жажду по прекрасному, то есть эрос . Только в этом случае он снова окажется способным владеть собой, остаться, так сказать, "при-себе" . Об этом "бытие-при-себе" говорил уже Платон в своем диалоге "Филеб", подразумевая под ним смесь беспредельного и предела.[7]

Обратим свое внимание и на тот момент, что прекрасное - не обязательно мгновенно и быстро преходяще. Проблему бытия не стоит вообще слишком жестко связывать с понятием времени, временного, вечного. Значительную роль при этом играет и понятие пространства. "В эмпиризме, - замечает Гегель, - заключается великий принцип, гласящий, что то, что истинно, должно быть в действительности и наличествовать для восприятия".[8] Философия долженствования, напротив, стремится противопоставить действительности нечто потустороннее и сверхчувственное, "которое якобы пребывает и существует лишь в субъективном рассудке".[9] Но этот рассудок "выделяет лишь конечные определения; последние лишены в себе устойчивости, шатки, возведенное на них здание обрушивается".[10] Например, высказывание о том, что жизнь "там свободнее, где ближе к небытию"[11] является абстрактно рассудочным. Ведь свобода, любовь не только слаба в своих высших проявлениях, но и "сильна как смерть" (М.Экхарт). Именно по этой причине некоторые люди стремятся заглянуть по ту сторону любви, оставляя себе лишь одно чистое стремление к миру еще никогда не бывшему, к красоте, бесконечно превосходящей ту, которой служит и перед которой преклоняется обычный человеческий рассудок. Так рождается эрос, превосходящий силу смерти именно потому, что он превосходит космические силы любви и духа. Это - третья потенция, потенция, над которой не властно время. Когда она соединяется с любовью и духом, то возникает процесс творения. Многие творения, в том числе и прекрасные памятники искусства, стоят тысячелетия, и не только потому, что они каменные. Тайна заключается в том, что некий дух, неудержимо напирающий на этот мир, предоставляет им, тем не менее, свободное место. Так они и бытийствуют, хранимые эросом, и обволакиваемые со всех сторон духом - временем.

И все же все истинно великое и прекрасное рано удаляется с исторической сцены, не успевая дозреть до конца. В этом проявляется неумолимый закон эроса. Не только материальная, но и духовная сила оказываются истраченными прежде, чем то или иное явление достигнет стадии своего расцвета. Эрос, таким образом, имеет двоякую природу. С одной стороны он как бы задерживает рассвет, напоминая о том, что любви предшествует некий сумрак первоначального чувства, а с другой - гонит вещи этого мира по ступеням совершенства. Но самое главное назначение эроса - это не дать прекрасному исчерпать себя до конца . На это намекает и Шекспир, когда рассуждает о границах счастья:

"По счастью, наше счастье не чрезмерно:

Мы не верхи на колпаке фортуны".1

Пусть духовные блага и делают нас сильнее, пусть они повышают статус нашего присутствия в "земной вечности" (Фихте), но ни одно из них не может дать нам полного счастья, хотя бы без малой доли заключенного в них несовершенства и стремления к отсутствию. Одухотворенный эрос, на наш взгляд, и есть сознание такого отсутствия, с которым невозможно соизмерить никакое присутствие.

Итак, сегодня необходим новый подход к жизни. Его можно выразить в эссе, раскрывающем то, чем стал мир, пустоту его существования, истощение философии и бездействие политики. Такое сочинение не должно игнорировать бездействия и пустоты нашего времени. Оно призвано показать, что бездеятельность и пустота - это не просто данность. Их еще предстоит ощутить, испытать их возможности. Современная эпоха должна жить с уверенностью в пустоте или недостатке. Настало время проявить ей преданность, преданность вещам преходящим и исчезающим. Мысль Моисея Маймонида о том, что в мирском есть нечто высшее и большее, чем необходимое бытие, содержит в себе больше мудрости, чем все рассуждения о высотах духовного, к которым человек будто бы пробивается путем подавления природных склонностей души, то есть особенностей своей психической и чувственной жизни.

Итак, пусть критика так называемой "чистой" любви и "чистого" духа приобретет всеобщий характер. То же, что останется после данной критики, должно составить науку подлинной любви человека, или теорию творческого эроса. Любовь и сон - не небесные дары. Человеку еще только предстоит научиться любить и научиться грезить. Осознание всех ужасов реального мира и его смерти еще не означает конца человека. Последний должен пройти стадию действительного посвящения, связанного с замиранием философии и, наконец, обратиться к созерцанию, то есть испытать полное блаженство. "Я чувствую себя как на седьмом небе" стало поговоркой, идущей к нам еще от элевзинских мистерий.

Таким образом, заданы точка зрения, объем и путь всего нашего дальнейшего исследования.


ГЛАВА I . ФИЛОСОФИЯ И ДУХ

НА РУБЕЖЕ ТЫСЯЧЕЛЕТИЙ

§ 1. ДИСКУССИИ О КОНЦЕ ФИЛОСОФИИ

Никогда еще против философии не поднималась такая мощная волна со стороны жизни, как в настоящий момент. Это лишь доказывает то, что философия вплотную соприкоснулась с теми жизненно важными вопросами, в отношении к которым никому не позволено, да и невозможно остаться равнодушным. "До тех пор, - говорил Шеллинг, - пока философия пребывает в состоянии исследования своих первоначал или же находится на первых стадиях своего развития, она никого не волнует, пока сама не станет делом жизни".1 Все остальные, разумеется, при этом ждут ее конца, поскольку для земного мира философия приобретает важность исключительно благодаря своим практическим результатам.

Философия отныне пребывает в том состоянии, которое совершенно адекватно выразил Р.Рорти: скептицизм относительно настоящего и будущего философии .2 Это утверждают некоторые из ее верных или неверных приверженцев. Однако как на самом деле обстоят дела, пока все равно. Ведь достаточно вызвать подозрение, а мнение уже есть.

Время все расставляет, в конце концов, на свои места. Совершенно бессмысленно, протестуя против определенной философии, подразумевать при этом всю философию в целом, "необоснованно и от всего сердца утверждать: философии больше вообще не должно быть".3

Размышляя об исторических судьбах философии, следует учесть то обстоятельство, что пока не появится новая идея , консолидирующая социум, а в интеллектуальной сфере задающая новое представление о способе достижения истинного знания, все нападки на современную философию будут выглядеть как необоснованные. Малая степень нашей удовлетворенности существующими философскими школами еще не означает, что мы их здесь собираемся оспаривать. Если бы это было именно так, то данной работы вообще бы не было. Посвятить свою жизнь только критике - все равно, что заранее обречь себя на безрадостную жизнь. Это действительно так, "поскольку всегда грустно что-либо, что с особенной энергией было когда-то связано воедино, самому наблюдать, как оно распадается. Духовный и моральный мир настолько разъединен в себе самом, что склонен к анархии и можно только радоваться, когда хоть на одно мгновение находится точка объединения. Но еще печальнее разрушать что-либо, ничего не предлагая взамен".1 Попробуй сделать лучше! - говорят по праву тому, кто просто осуждает. Как же был прав безвременно умерший Ганс (один из ближайших учеников Гегеля), когда с похвальной откровенностью произнес следующее: "Система, однажды возникшая, может быть опровергнута только системой, а до тех пор, пока существующей не противопоставлена другая, более устойчивая система, от нее нельзя отказываться".2

Что касается истоков современной философии, то это был период завершения почти тотального господства немецкого идеализма, период, ознаменованный критикой гегелевской системы. Гегелевский абсолютный идеализм предстал в глазах многих его критиков как последний оплот схоластической метафизики.3

Но что могли предложить этой метафизике ее оппоненты? Шеллинг, казалось бы, дал ясный ответ - исходить из самой жизни, из опыта, из факта существования вещей, то есть не подменять бытие понятием . Только тогда мы получаем философию, которая не может быть завершена и в строгом смысле слова не может претендовать на звание системы. Беда всех предшествующих систем заключалась в том, что они носили строго логический характер и являлись замкнутыми. Но дело в то же время состоит не в том, что философия неизбежно должна принять форму системы (она познает всеобщие мировые связи и уже в силу этого является систематичной), а в том, что она систематически должна развернуть нечто положительное и утвердительное, то есть иметь некий твердый фундамент. Негативная или логическая философия в силу того, что идет от мышления к бытию, не обладает крепким фундаментом и в данном смысле не является системой. Например, Фихте, выбрав в качестве исходного пункта философии трансцендентальный субъект, не смог обосновать тот необходимый тезис, что такой субъект должен быть субъектом онтологически независимым. Гегель также начинал с чистой мысли ("чистое бытие", "ничто" ), но вынужден был закончить все той же чистой мыслью (плюс ко всему такое начало философии является противозаконным: чистой мысли не существует, это собственно гегелевская теоретическая спекуляция).4 Однако самый главный недостаток логических систем философии заключается, по мнению Шеллинга, в том, что они все стремятся представить Абсолют как бы своей собственностью, дабы расположиться там как у себя дома, причем с

помощью только логических средств.1 В целом аргументация Шеллинга, как пишет В.А.Малинин, "сводилась к следующему. Нечто ускользающее от рационального познания более сущностно и более существенно, нежели то, что доступно человеческому разуму, опирающемуся на логические критерии знания. Философия должна предпослать это нечто своему традиционному предмету, то есть сферу иррационального сфере рационального".2

Другими словами, Шеллинг взывал к иррациональному содержанию Абсолюта и в данном отношении подготовил новую неклассическую эпоху философствования. Как известно, неклассическими эпохами, помимо современности (начиная с середины ХIХ века и до наших дней) были эллинизм (от ІV века до Р.Х. до III века) и эпоха Возрождения (XIV­XVI века). Периодов философствования, которые могут быть обозначены как классические, также "можно выделить три: во-первых, классическая философия античности (от Фалеса до Аристотеля), где консолидирующей идеей и интеллектуальным стимулом становится идея рационализации мифа; во-вторых, классическая философия средних веков (от Августина до Оккама), с идеей христианства, обладающей мощной объединяющей силой; и, в-третьих, классическая философия Нового Времени (от Бекона до Гегеля), с идеей теоретического обоснования научности и возможности знания вообще".3

Выступление Шеллинга, составившее целую эпоху в философии, было положительно воспринято, тем не менее, не многими. Объявив исходным пунктом развития мира трансцендентного, "онтологически независимого" субъекта бытия, Бога, он утверждал, что в мифах древности постепенно приоткрываются грани Божественной сущности. И все же, как верно заметил Ф.Энгельс, "философия мифологии и откровения конструируется как нечто необходимое…".4 Другими словами, Шеллингу не удалось преодолеть главный недостаток предшествующей ему парадигмы: стремление отыскать для мира (бытия) необходимую причину. В результате его философия имела дело не с действительным миром, а с мифологическим элементом современного ему сознания.

Однако, если Шеллинг не отказался от Абсолютного Духа идеалистической метафизики, то другие попытались эту идею заменить понятием духовного человеческого начала (хотя трактовки данного начала были разными). Например, В.Гумбольдт придерживался той позиции, что подлинно духовным началом является язык. Последний есть непрерывное творение человеческого духа. Это - энергия , благодаря которой рождаются мысли. Критикуя фихтевское "Абсолютное Я" , он пришел к тому выводу, что за основу следует брать принцип человечества . Это и будет тем понятием единства, в котором снимается всякая противоположность единства и множества. Единству человечества соответствует единство того, что он называет allgemeine Sprachkraft (то есть "всеобщая языковая способность" ). Данное понятие, на наш взгляд, является противоречивым. С одной стороны, оно указывает на нечто неопределимое и вместе с тем единое в языках, а с другой - такому единству противостоит многообразие языков. И все же каждый язык представляет собой определенное видение мира, определенный Weltansicht der Sprache . Языковая способность (или "сила"), по мнению В.Гумбольдта, тесно связана со всеми основными антропологическими характеристиками человека. "Чтобы человек мог постичь, - писал В.Гумбольдт, - хотя бы одно слово не просто как чувственное побуждение, а как членораздельный звук, обозначающий понятие, весь язык полностью и во всех своих взаимосвязях уже должен быть заложен в нем".1 Это означает, что "в каждом живет стремление (стимулируемое, регулируемое и ограничиваемое определенной силой) под действием внешних и внутренних сил порождать язык, и притом так, чтобы каждый человек был понят другими людьми".2 Как видим, человек оказывается как бы охваченным действием первой космической потенции, которая выражается в стремлении к бытию. Это - чисто духовная сила. Отсюда и сама философия есть непременно метафизика. Философия занимается духом, предшествующим всякому содержательному предметному знанию. Вместе с тем знание о духе созидается из той материи, которая подвергнута языковой обработке в ходе образования предметов. "Это значит, - замечает А.Зотов, - что философия неизбежно выступает как исследование человеческой интерпретации мироздания; она - рефлексия сказывания, которое и есть опосредование мира человеком".3 В силу данного обстоятельства философия не может являться законченной системой абсолютного знания, "поскольку слова живого звука открыты в пространство опыта ". 4 Под данным углом зрения, подлинная действительность носит не всеобщий, а индивидуальный характер. Ее не следует "пытаться рационально обосновывать . Соответственно, меняется и статус философии в системе наук - она лежит не в начале, а возникает “в конце” научных исследований, в качестве ее обобщающего итога".[12]

С таким выводом, вытекающим из ретроспективного прочтения произведений В.Гумбольдта, согласиться трудно. Мы солидарны с А.А.Касьян и А.Ф.Кудряшевым, которые считают: "Если полагать философское обоснование реализующимся только после развития соответствующего фрагмента физического знания, то тем самым оказывается проблематичной возможность реализации философией своей методологической функции по отношению к физике".[13] Глубинный смысл этого тезиса заключается в том, что философское обоснование во многом совпадает с реализацией философии своей прогностической или, точнее сказать, предвосхищающей функции. Можно, по всей видимости, также сказать, что и методологическая функция философии во многом определяется содержащимся в ее недрах предвосхищающим потенциалом.[14] Философские идеи часто используются учеными в полуинтуитивной форме (в качестве ориентира, предвосхищения). Становясь зрелой, наука преодолевает их, но они, подобно Фениксу, возрождаются вновь, поскольку каждый раз обнаруживается, что без философского обоснования невозможно понять ни одно из научных достижений.[15]

Концепция "исторической действительности" В.Дильтея, затем эмпириокритицизм, способствовали, в конечном счете, тому, что понятие духа стало постепенно изыматься из сферы философских исследований. Тем самым возникла тенденция к самоликвидации философии, которая наиболее остро ощущается сегодня.

Мысль об изгнании "духа" из философии, о постепенном его оттеснении в эстетическую сферу, как это, к примеру, имело место у Канта, является достаточно обоснованной. Так, анализируя юношеские воззрения Гегеля, Дрейер обращает внимание на две стороны постижения духа. Первая связана с духом как выражением нерефлексированной непосредственности, то есть с духом как конкретным и субстанциальным. Вторая сторона указывает на нечто внешнее, привносимое, по мнению Дрейера, скорее извне и не выводимое имманентно из содержания духа. Это мысль о тотальности - "злосчастная абсолютизация духа". [16] В результате анализа понимания духа у Канта и Гегеля Дрейер приходит к выводу о том, что "для философии, точку зрения которой мы представляем, это слово есть может быть одно из самых опасных обобщений, которые знает история этой науки".[17]

Неслучайно уже Л.Фейербах исходит из такого понимания философии, которое включает в сферу внимания последней не только человеческую душу, не только бытие как мыслящую сущность, но и человеческое тело, "бытие как объект бытия , как объект его самого" .[18] Такое бытие есть "бытие чувства, созерцания, ощущения, любви" .[19]

"Если старая философия говорила: не существует то, что не является мыслимым, то новая философия, напротив, заявляет: не существует то , что не любимо, что не может быть любимым… Любовь, однако, - критерий бытия, критерий истинности и действительности, как объективно, так и субъективно. Где нет любви, там нет и истины. И только тот чем-нибудь является , кто что-нибудь любит; ничего не любить тождественно с ничем не быть".[20]

Л.Фейербах рассматривает любовь как форму связи между людьми. "Два человека необходимы, - пишет он, - для образования человека духовного в такой же степени, как и физического: общение человека с человеком есть первый принцип и критерий истинности и всеобщности".[21]

Однако ориентация философии исключительно на любовь сопряжена с целым рядом сложностей, на которые указывал еще Аристотель. "Вообще же нельзя считать достаточным началом положение, - говорил он, - что всегда так есть или происходит…".[22] Любовь, как сила соединения элементов, имеет начало. Эмпедокл "не мог бы составить Небо, строя его из обособленных [элементов] и соединяя их силою Любви, ибо космос состоит из уже разделенных элементов и поэтому должен возникать из нерасчлененного единства".[23] Вот поэтому Эмпедокл и "опускает космогонию в эпоху Любви".[24] Именно в данную эпоху, по его словам,

"Выросло много безвыйных голов …".[25]

Если смотреть в корень вещей, то "не Вражда, а Любовь разъединяет элементы, которые по природе своей первичнее богов…"[26]

Итак, философия не в состоянии длительное время ориентироваться на "дух" . Но еще более недолговечной она оказывается в том случае, если опирается на принцип любви как страсти. Если исходить из тезиса Л.Фейербаха о том, что любовь есть страсть и "только страсть есть признак существования"[27] , то данное определение противоречит самому "имени страсти", которое означает, что "она направлена не на присутствующий предмет и поток желания, но на отдаленный, "отстраненный", откуда она и называется страстью".[28] Задача философии, поэтому заключается "не в том, чтобы отойти от чувственных, то есть действительных, вещей (и в этом Фейербах безусловно прав. - А.Л.), но в том, чтобы к ним прийти " .[29] Приходить же нам помогает эрос, "Любовь" как (έρως). Такая любовь, говорит Сократ у Платона, "словно вливается извне (а не есть внутренний поток для того, кто ею пылает), причем вливается через очи, в древности, верно, называлась "льюбовь" (έσρος), ведь мы тогда пользовались о-микроном вместо о-меги".[30]

Эрос - все равно что воздух для любви. Вполне возможно, замечает Сократ, "наблюдая небесные явления, законодатель тайно назвал Геру именем воздуха (αήρ), переставив первую букву в конец".[31] Гера - это "прелестная и одержимая эросом (έρατή)" Богиня.[32] Может быть именно поэтому "Зевс был в нее влюблен".[33]

Таким образом, не любовь, а эрос есть некое первоначало или то, "откуда всякое дело лучше всего может удаться".[34] Это действительно так, ибо ни дух, связанный с подавлением природных склонностей души, а значит, и с определенным страданием, ни так называемая "чистая" любовь, непосредственно апеллирующая к идее высшего блага, ни, тем более, чувственное влечение, означающее текущее удовольствие, не в состоянии претендовать на роль того последнего основания, из которого должна исходить философия. Для ее возникновения необходимо, "чтобы зародился эрос, смешанный с удовольствием и страданием".[35]

§ 2. ПРОБЛЕМА СООТНОШЕНИЯ

"ДУХА" И "БУКВЫ" В ФИЛОСОФИИ

"Нет окончательно определенных философских систем, ибо сама жизнь выше определений".[36] Данные слова, произнесенные однажды Бенедетто Кроче, не следует, однако, рассматривать в том плане, что к этому "окончательному" и вообще стремиться не стоит. Дух человеческий жаждет обрести Абсолютное, создать, наконец, универсальную философскую концепцию, поскольку в этой его надежде теплится жизнь куда более высокая, чем та, в которую оказывается погруженный всякий, кто заранее уже успел вызвать подозрение в недолговечности к своей системе. "Великий маг, вероятно, тот, - замечают Дж.Реале и Д.Антисери, - кто умеет очаровываться самим собой так, что и собственные фокусы кажутся ему внешними автономными феноменами".[37] Но без этой уверенности в своих силах жить нельзя. Создатель философской теории должен иметь не только способность к иронии, но и обладать вполне серьезным чувством, страстным желанием реабилитировать высказанное. Только таким образом он и будет подготавливать почву для постановки новых проблем и новых теоретических систем.

Что является более важным для мыслителя - желание вернуться, хотя бы на теоретическом уровне, к некоему состоянию покоя и счастья, когда-то ему знакомому, но однажды утраченному или же, напротив, стремление, никогда не достигающее цели? - трудный вопрос. Любое возвращение свидетельствует лишь о том, что мы остаемся неизменными в отношении к предмету своей любви , но в то же время не можем остаться равными себе в своей любви.[38]

Однако мы несравненно далеки от той мысли, чтобы ожидать и еще меньше думать о том, что представляет собой общее мнение о человеке, вознамерившемся защищать философию, исходящую из принципа критики чистой любви и духа, к которому все сегодня так активно стремятся. Мы смеем лишь надеяться, что на нас не посмотрят с недоброжелательством, и что у нас будет достаточно сил укрепить свою способность к самозащите перед лицом опасных искушений и засилья прагматического способа мышления, захлестнувшего нашу эпоху.

Мы надеемся, что еще остались люди, не отказавшиеся от тех ожиданий, которые они возлагают на философию, что еще живы те, которых тревожит то различие, которое исследовали один или два современных писателя между "буквой" и "духом" в философии вообще, а особенно в определенной философии и определенных философских трудах. Но во что это выльется, если первому встречному будет позволено под предлогом того, что следует стремиться различать букву и дух, перечеркнуть знания, собранные столь тяжким трудом? Людям требуется прежде всего ясность, но существующие философские системы в принципе далеки от того, чтобы их можно было трактовать либо с позиций духа, либо с позиций одной только буквы. Если под последней понимать системность, то дух философии, конечно же, не исчерпывается ею. "Из всех систем, - вопрошал Шиллер, - долговечной будет какая? Не знаю. Но философия, верь, вечно останется жить".[39] Именно Шиллер обратил внимание на тот момент, что существует известная разница между духом философии и духом в философии. Так если первый связан с обращением философии к вечному в человеческом существовании, то второй стремится представить тот или иной принцип, из которого философия исходит, в образе системы. Например, философия Фихте исходила из принципа "Я" , и в этом заключались ее дух и система. Однако принцип "Я" , утверждал Шиллер, совершенно абсурдно сводить к духовности и духовному.[40] Данное высказывание, по всей видимости, подтверждается и взглядами самого Фихте, который "Я" представлял, правда, в виде абсолютного единства духовного и телесного начал (при этом "телесное" по его терминологии, есть то же самое , но взятое только в форме "внешнего созерцания" ).

Определенным ключом к фихтевскому пониманию духа является его сочинение "О духе и букве в философии". В этом труде, точнее, в серии писем, отправленных в издаваемый Ф.Шиллером журнал "Оры", Фихте пытался установить некоторые критерии духовности философского или художественного произведения. Произведение можно отнести к разряду духовных, если оно "дает нам не просто объект для нашей духовной деятельности, но одновременно и талант для занятий оным (курсив мой. - А.Л.), не только дает нам дар, но и руку, которой мы можем ухватить его".[41] Дух, подчеркивает Фихте, подобен "жизненной силе Вселенной" . Он придает "мертвой материи движение и организованность, а организованной материи - духовную жизнь".[42] Нет ничего хуже, когда духовность человеческих чувств эксплуатируется и уничтожается. Такая ситуация объясняется чрезвычайной ранимостью духа, хрупкостью духовного бытия, а не его стабильностью и вечностью. "Механизм духа" каждое мгновение выходит из строя.[43] Следовательно, данный "механизм" призван к тому, чтобы "восстанавливать абсолютную самостоятельность в своих действиях, чтобы в следующее мгновение снова быть прерванным".[44] Итак, дух заключает в себе возможность своего полного уничтожения, и это следует нам прямо признать.

Дух не только обладает "живительной силой для внутреннего чувства, но и, пробуждаясь, сам ищет встречи с новым творческим духом. Однако каким образом дух сохраняет "живительную силу"?[45] ; "откуда одухотворенный ученый черпает таинство придавать эту силу оному продукту?"[46] ; почему я, читая одухотворенное произведение, "с чувством приятного удивления обнаруживаю в себе талант и дарование, которые ранее мне были незнакомы?"[47] ; откуда может произойти все это?; кто раскрыл перед художником или ученым мой внутренний мир?[48] ; как возникло это глубочайшее родство моего собственного и другого, чужого мне "Я" ?; наконец, каким именно образом этому другому удалось понять то, чего я сам в себе не осознавал?[49]

Вероятнее всего, замечает Фихте, такой мастер "должен в самом себе иметь то, что является общим для всех душ "[50] (курсив мой. - А.Л.). Индивидуальное "Я" в минуту воодушевления как бы становится трансцендентальным "Я" , именно тем трансцендентальным субъектом, который, по словам П.П.Гайденко, есть некое родовое сознание.[51] Но почему у Фихте пафос индивидуальности, преобладавший в первый период его деятельности, неожиданно вдруг сменяется пафосом универсальности? Разве "духовный порядок, духовность цели" уже больше не "община многих "я"?[52] Разве "система многих я" уже перестала представлять собой особую категорию бытия?[53] Думается, что Фихте приходит к такому выводу, исходя из каких-то более глубоких оснований. В письмах к Шиллеру он осознает всю недостаточность дедукции других "я", осуществляемой с чисто субъективных позиций. Понятие человеческой индивидуальности отличается от понятия индивида. Если последний возможен лишь в системе индивидуумов, то есть в соотношении с другими индивидуумами[54] , то индивидуальность не исчерпывается существующим "духовным порядком" , она даже не исчерпывается всей системой психо-физиологического и духовного бытия. По всей видимости, Фихте осознает тот факт, что для проявления индивидуальности требуется более высокий уровень бытия, чем простая "система индивидуумов" . И данный уровень, по его мнению, достижим лишь в том случае, если мы сможем преодолеть существующий теоретический отрыв души от тела, а затем и самой любви, как сущностной силы человека, от его духовной сущности. Другими словами, любить и быть духовным - это одно и то же. А поскольку Фихте исходит из постулирования духа как единственной реальности, наделенной статусом всеобщности, то и любовь у него имеет самое непосредственное отношение к категории "универсальности" , но не "множественности" . При этом он, конечно, верно замечает, что сущность любви состоит не в том, чтобы, перебирая множество рассматриваемых "лиц" , остановиться на одном единственном , а в том, чтобы уметь это единственное "лицо" сразу выделить из всех ранее существовавших и существующих.[55] Другими словами, необходимо окинуть своим взором всю бесконечность универсума, чтобы признать данное "лицо" или данный миг единственным и незаменимым ни одним из всех других.

Однако в действительности дела обстоят иначе. Ни дух, ни чистая любовь, ни абсолютный идентитет того и другого не в силах удовлетворить потребностей и интересов человеческого существования. Человека всегда влечет к новому. Да и разве не в каждой женщине нам как бы улыбается бесконечный универсум? Беатриче, разумеется, не была для Данте одною из многих, но поэт в то же время и не стремился быть в своей любви как никто другой и тем более не стремился приравнять свою любовь к универсальному чувству всего человечества. Философский дух поэзии Данте проявляется в том, что стремление к прекрасному здесь имеет несравненно бóльшую цену, чем обладание прекрасным. Уже Псевдо-Дионисий в трактате "О Божественных именах" подробным образом остановился на понятии Божественного эроса (έρως), специально подчеркивая при этом, что в христианстве оно может быть даже предпочтительнее собственно понятия любви (αγαπη), хотя и то, и другое употребляются в Писании как практически тождественные.[56]

Любовь и эрос - главные движущие силы бытия, взаимосвязанные, хотя и весьма различные. Без эроса любовь становится долгом, моральной обязанностью, и только. В "Эротических гимнах" св.Иерофея есть следующие слова об эросе: "Это и есть та простая сила, которая самочинно побуждает все существа к некоему объединяющему слиянию, начиная от Блага и до последнего из них, и затем снова: от последнего через все ступени бытия к Благу; это та сила, которая из себя, через себя и в себе вращаясь, постоянно возвращается в самое себя".[57] Данное определение эроса как нельзя лучше соответствует природе философии, ее духу, который ни бессмертен, ни смертен, который то живет и расцветает, то умирает, но оживает вновь. Именно философия - посредница между материальным и идеальным мирами. Ей чужды праведники, живущие в "вечноцветущих" садах и лишь мечтающие о золотых палых листьях. Но им - увы! - не дано видеть их. Для них эрос - это восторженная любовь, смотрящая на свой предмет как бы снизу вверх, не оставляющая в себе места жалости и сочувствию к самому себе. В действительности же, "с появлением любви, - пишет Ю.Б.Рюриков, - резко выросли не только радости жизни, но и. пожалуй, еще больше - ее горести, ее боль, тревога. Любовь - огромный психологический усилитель восприятия, и она увеличивает в глазах людей и счастье, и несчастье, и, может быть, несчастье даже больше, чем счастье".[58]

Тот, кто замыкается в мире одной только любви и рассматривает последнюю в качестве принципа всей своей жизни, тот полностью растрачивает и дым забвения, без которого невозможна никакая жизнь. В акте безмерной любви к Абсолюту философия истощает свой эрос, несовместимый с сухим реестром концепций, без знания которых трудно назвать себя образованным человеком, но знание которых в то же время как бы отягощает нашу память. Сознание того, что я пришел в этот мир много позднее всех систем, не может дать ничего, кроме печали. Вспоминая их и бродя среди них, как среди живых, я пытаюсь отыскать тот животворящий дух, который когда-то питал и поддерживал их. Но, в сущности, - это усопший дух…

"Верный признак того, что система надоела, - говорил когда-то Форберг, - это когда начинают различать в ней букву и дух. Так случилось когда-то с иудейством, язычеством и христианством, и так происходит теперь с кантовской философией".[59] Каждый мыслитель, пытаясь выделить "дух" системы обращает внимание на главный, как ему кажется, ее момент. Однако на практике при этом защищается именно ее "буква" (например, Фихте искренне верил в то, что развивает дух кантовской философии; на деле же происходило совсем другое: вместе с изгнанием "вещи в себе" исчезал и философский эрос, имеющий самое непосредственное отношение к тайне).

Таким образом, мы здесь вовсе не претендуем на полное решение проблемы соотношения "буквы" и "духа" в философии. Мы явились в настоящий мир не ради того, чтобы возвыситься над другими, не с той только целью, чтоб отдать себя во власть духа, а также любви, приравненной к нему, но с тем лишь единственным помыслом, чтоб довести до конца главное дело своей жизни - соединить ценности мира любви и мира духа, настолько разъединенных в самих себе и по отношению друг к другу, что можно только радоваться, если хоть на одно мгновение найдется точка объединения.


§ 3. Ф.ШЕЛЛИНГ ИЛИ СКРЫТЫЕ СИЛЫ, ПОБУЖДАЮЩИЕ НАС ФИЛОСОФСТВОВАТЬ

Философы "интересны не только тем, что они говорят, но и тем, о чем молчат".[60] Данное молчание в основном касается тех традиций, которые препятствуют рождению определенных идей. Но тем важнее для нас вскрыть этот аспект, привлекая для данной цели анализ сложных взаимоотношений не только между философскими и научными, эстетическими и социально-политическими идеями, но и между самими философами, а также между философами и представителями иных профессий.

Если сегодня на вопрос о том, почему философия для многих стала совершенно безрадостным занятием, ответить простой ссылкой на чрезвычайную усталость духа и добавить при этом, что ее золотая эпоха уже позади, то таким ответом нельзя не погрешить против самой истины. Последняя же состоит в том, что философский разум постоянно высвобождает энергию для движения вперед по все новым путям. И именно этому как раз нас учит вся история философии, которая заключает в самой себе некое корректирующее начало, не позволяющее философскому духу слишком долго задерживаться на каком-то одном месте.

История немецкого идеализма в этом плане особенно поучительна. После смерти Гегеля всем казалось, что уже никто не сможет захватить философский трон и, что самое главное, продолжить мощное воздействие на умонастроения эпохи. Гегельянцы, расколовшись на левых и на правых, так же, как и другие философские партии, этой проблемы не решили. Теоретические постулаты Бруно Бауэра, одного из видных представителей левогегельянского движения, не оказали никакого влияния на массы, которые он грубо третировал. Его философия осталась достоянием узкого кружка почитателей, в то время как эпоха взывала к новым решениям.[61] "О Бауэрах тут ничего не слышно, никто о них ничего не знает"[62] , - сообщал, не без удовлетворения, Энгельс Марксу после своего возвращения в Германию из Франции в октябре 1844 года.

Однако философский дух продолжал сохранять в своих недрах именно ту способность ко всякому самоотречению, ту свободу от преждевременных иллюзий и от любви к мимолетной славе, которая вновь обрела свою жизнь в лице друга юности Гегеля и его товарища по комнате в Тюбингенской семинарии, а именно в лице Шеллинга, который в своей вступительной речи от 15 ноября 1841 года в знаменитой аудитории № 6 Берлинского университета сказал, что теперь, наконец, настало "время, когда я должен прервать молчание, должен сказать решающее слово".[63] Те же, "кто считали меня сошедшим со сцены", продолжал Шеллинг, вынуждены "начать со мной борьбу" после того, как меня уже "обрядили и погребли". Однако во "мне есть нечто такое, о чем они вовсе не знали".[64]

Действительно, с новым появлением Шеллинга на кафедре философский дух, который, как казалось тогда многим, уже угас, вдруг снова, подобно Фениксу, возродился в данный момент своею полной мощью. Философия, как и тридцать лет назад, когда звучала еще вдохновенная речь Фихте, вновь собрала огромную и достаточно пеструю аудиторию. Молодой Ф.Энгельс, присутствовавший на этих лекциях Шеллинга по "Философии откровения", описывал собравшуюся публику в следующих словах: "Во главе - университетская знать, корифеи науки, мужи, каждый из которых создал свое особое направление, им отведены ближайшие места около кафедры, а за ними, в пестром беспорядке, как пришлось, сидят представители всех общественных положений, наций и вероисповеданий. Среди никогда не унывающей молодежи вдруг видишь седобородого штатного офицера, а рядом с ним в совершенно непринужденной позе вольноопределяющегося, который в другом обществе из-за почтения к высокому начальству не знал бы, куда деваться. Старые доктора и лица духовного звания, чьи матрикулы могли бы вскоре праздновать свой юбилей, чувствуют, как в их головах начинает бродить старый студенческий дух, и они снова идут на лекции. Евреи и мусульмане хотят увидеть, чтó это за вещь христианское откровение: повсюду слышен смешанный гул немецкой, французской, английской, венгерской, польской, русской, новогреческой и турецкой речи, - но вот раздается звонок, призывающий к тишине, и Шеллинг всходит на кафедру".[65]

Уже в своих первых словах он напомнил присутствующим, что философия всегда была для него "гением-хранителем" жизни и что теперь он "обязан быть с нею там, где разрешается ее высшая задача".[66] Таков главный мотив, приведший его сюда.[67]

Сегодня, когда не только философия, но и культура, дух, нравственность находятся в состоянии глубочайшего кризиса, необходимо осознать эту мысль в ее полном объеме и содержании. Некоторые ждут в настоящее время от философии разрешения всех жизненно важных вопросов, но почти никому из них не приходит в голову оказать решительную поддержку прежде всего самой философии, укрепляя ее способность к самозащите перед лицом таких опасных искушений нашего века, как капитуляция перед прагматизмом и убогим сциентизмом.

Но самый главный рубеж борьбы за философию проходит все же через человека, через человеческую любовь и откровение человеческой души, через бездну человеческую, человеческую бездонность, как сказал бы Ф.М. Достоевский. Другими словами, не столько человека мы должны открывать в философии (об этом уже много написано), а сколько самою философию как бы заново стремиться приоткрывать в человеке, независимо от его профессии, общественного положения и рода деятельности. Ведь существуют чисто человеческие притягательные силы, побуждающие нас к служению философии и влияющие на нас неотразимо, помимо крепнущего желания быть всегда с нею. Эти силы прекрасно изобразил Шеллинг в своих следующих словах: "Король, которому мне хотя и пришлось служить непродолжительное время, и которого прославленный трон приподнимает не выше, чем он возвысился качествами своего сердца и духа, и которого я чтил еще до того, как его украсил державный пурпур; страна и народ, чью нравственную и политическую силу с детства привык чтить каждый истинный немец … город, который зовется первым, когда речь заходит о месте пребывания науки и остающемся всегда прогрессивным образовании в Германии … затем этот круг мужей науки, являющихся приятнейшим украшением данного города … наконец, - молодежь, о которой известно, что она привыкла следовать зову науки, что она, если и поставила перед собой достойную цель, не убоится трудностей, а там, где ею обнаружены следы настоящей науки, с радостью встанет на этот путь, опережая самого учителя - все это составляло, господа, притягательную силу огромной, почти неодолимой мощи".[68]

В соответствии с естественным порядком вещей развивать философию должен был бы юноша, но не тот , кто беззаветно может позабыть о своем собственном существовании, презирая при этом эмпирическое существование других и последовательно пользуясь им только как средством для осуществления своих идеалов (именно таким образом поступал Фихте), а, скорее, тот, кто осознает, что его усилия ничего не значат без других людей, и, главным образом, без их расположения и усердия, которое они готовы при этом проявить. Действительно, нам не тому хочется помочь, кто мечет спекулятивные громы и молнии, а тому, кто более всех понимает, что его умственные усилия ни к чему существенному не привели, и кто не претендует ни на какое иное оружие, кроме истины, кто не желает для себя никакого другого права, как только права на свободное исследование и беспрепятственное сообщение об исследованном, кто проникается ответственностью за каждое высказанное слово и готов проявить любезность ко всякому, в ком теплится жизненный дух, устремляющийся к истине и свободе.

Глубинной причиной, побуждающей нас философствовать, является стремление преодолеть скуку. "Жизнь в стабильной действительности, - пишет Р.Лаут, - не знает поступательного развития… Если любой поступок заранее предопределен, не может наступить ничего нового. Скука является страшной причиной вырождения и нравственного падения человека. Из-за скуки люди становятся грубыми, похотливыми и находят удовлетворение в кровопролитии. Скука порождает ненормальные и деструктивные желания, и, в конечном счете, увлекает человека к разрушению им самим созданной реальности".[69] Шеллинг именно потому уверенно и смело взошел "на кафедру и начал свой курс перед аудиторией почти в четыреста человек из представителей всех сословий и наций", что заранее пообещал "своим слушателям нечто необычное".[70] Таким образом, он как бы заранее подмешал к своей положительной разумности момент собственной фантазии, доказывая тем самым, что он остается свободным человеком, не взирая ни на какие авторитеты, и что этот факт всегда должен иметь место, пока существует свободное пространство для исполнения всех существенных человеческих стремлений, связанных или независимых, совместимых или враждебных друг другу. Ведь своеволие "защищает самое дорогое и самое главное - нашу личность и нашу индивидуальность".[71] Человеческая воля находится в состоянии непрерывного поиска своей исполненности и вместе с тем она страшится достичь этой конечной цели, этой благости и любви, после которой уже нечего будет больше хотеть и, что самое главное, достигнув которой, она не получит искомого удовлетворения. Это переполненное жизнью бытие и кладет начало той противоположности, раздвоенности и враждебности друг другу жизни и духа , о которой говорил в наше время Л.Клагес. Вероятнее всего, он исходил не из того понимания духа, который с ненавистью смотрит на жизнь, а из того убеждения, что любая созданная человеком жизненная форма перестает, спустя некоторое время, его удовлетворять. Пусть духу, отторгнутому от жизни и кажется, что он нашел правильное решение, эрос (если верно, конечно, то, что дух есть вечное стремление, хотение, бытие-долженствование ), связанный с ним самим, всегда восстанет против его жизненных отложений и подтолкнет к тому, что рассудок отвергает.

Своим выступлением в Берлине Шеллинг указал на тот момент, что человеческий дух, особенно в лице гегелевской философии разума, подпал под власть существующих жизненных форм, под власть бытия. Прежде же он был властен над последним: мог перейти в него, а также и не перейти .[72] Теперь же дух оказался в состоянии зависимости, несвободы, отсутствия эросности. Эта мысль, несмотря на всю свою противоречивость и дискуссионность, должна быть, тем не менее, осмыслена в своем полном объеме, чему, собственно, и посвящены дальнейшие главы нашего исследования.


ГЛАВА II . БЫТИЕ. ЭРОС. НЕБЫТИЕ.

§ 1. ИДЕАЛЬНОЕ И ДУХОВНОЕ БЫТИЕ

Из всего, что имеется, есть истинно сущее, бытие, и неистинно сущее, бывание. В своей непосредственности сущее есть совокупность единичных, отдельных, чувственных вещей. Но сущее или бытие не ограничивается сферой чувственного. В зависимости от того, какой смысл мы вкладываем в слово "чувство", можно вести речь о нечувственном, бесчувственном и даже сверхчувственном, трансцендентном миру чувств, бытие. Однако, как нам думается, все же не стоит резко противопоставлять понятия чувственного и духовного. Кто станет отрицать существующую духовность чувств? Вместе с тем иногда требуется проявить силу воли, руководствуясь сознанием долга, на чем и играет философский идеализм, разводя на разные полюса дух и чувственность.

То, с чем сталкиваемся мы в жизни, есть бывание . Последнее иногда называют становлением. Оно отличается от бытия тем, что вмещает в себя и бытие , и ничто[73] ; то есть бывание в каком-то смысле есть, а в каком-то нет, кое-где есть , а кое-где нет . Это "нет" присутствует практически везде. Человек повсюду сталкивается с небытием , с каким-то отсутствием бытия . Поэтому, строго говоря, в жизни лучше употреблять слово "имеется", чем слово "есть".

В силу того, что не-сущее, небытие участвует в бывании, отсутствие можно представить себе в виде своеобразного места для присутствия, или в виде некоторого вместилища . Объем вместилища определяется степенью ожидания присутствия. В связи с этим и кажется, что отсутствие больше присутствия. Действительно, сколько всего отрицается! Но отсутствия больше присутствия только как бы по объему. Всякое присутствие входит в отсутствие, заполняя его.

Следовательно, вместилище представляет из себя некую всеобщую возможность, или нечто такое, что все в себе содержит и все подпитывает. Отсутствие, таким образом, абсолютно безразлично к тому или иному конкретному, что входит в него. Это - какая-то всеобщая любовь, которая есть одновременно отсутствие для каждого и в то же время присутствие для всех. Это - некий дух, который невозможно "схватить", но который все же живет как бы своей собственной жизнью, время от времени давая почувствовать нам меру того или иного отсутствия.

Строго говоря, слово "дух" является каким-то незаконным понятием. Не случайно философы, с одной стороны, стремились к тому, чтобы подчеркнуть в нем момент стремления к абсолютному бытию (например, "абсолютный субъект", "чистое Я", "чистая деятельность", "мировой Разум" и т.д.), а с другой - как можно быстрее придать ему ту или иную форму, подразумевая при этом какое-то отсутствие бытия, то есть вводя элемент бывания (например, "конечный дух", "европейский дух", "народный дух", "природный дух" и т.д.).[74]

Мы полагаем, что дух есть не просто небытие, не-сущее в полном смысле данного слова. Если бы дух был ничто, то как объяснить "следы" или отложения духа в культуре, факты духовного бывания, временного существования духа? Наконец, в силу какой причины как духовное, так и материальное бытие оказываются как бы травмированными, или ущербными?

Вероятнее всего, дух - это лишь как бы небытие, некое условное небытие. Ведь когда говорят о духовном бытие, то при этом подразумевают, что оно по возможности должно исключить всякий элемент небытия, дабы стать абсолютно устойчивым, неизменным и полным. Но все бывающее изменчиво, хотя и стремится к единству и совершенству. Изменчивость же порождает множественность и неопределенность. Если бы дух был определенным, то он лишился бы того, что в нем есть. Например, если дух рассматривать исключительно как активность, деятельность (а именно на таком понимании настаивал Б.Кроче)[75] , то он полностью утрачивает пассивность, созерцательность, сострадательность, что делает его холодным и бесчувственным и, что самое главное, лишает потенции к гуманному творчеству. Если дух определить как "Единое" (Прокл)[76] , то он сразу же противопоставляет себе все остальное как нечто неопределенное, но противопоставляет для того, чтобы, определив это неопределенное как "многое", сделать его соразмерным себе.

Нам следует учесть, что понятие "определенность" у древних греков (особенно у Платона) обозначалось словом "вид", "видность". Сам термин "эйдос" произведен от глагола "эйдо" - "вижу, созерцаю". В обыденном языке "эйдос" имел те же значения, что и "идея": вид, внешность, образ, облик и т.д. Но в систематической форме данное понятие стал употреблять только Платон, правда, не для обозначения пространственной формы (как это делал Демокрит, употребляя также слово "идея"), а для характеристики члена духовного множества, духовного становления или бывания. Итак, эйдос - это вид, то есть то, что можно увидеть. Сам же по себе дух, то есть как "для-себя-бытие", как идеальность[77] , безвиден (его нельзя ни видеть, ни осязать)[78] . Но рассуждать можно, правда, лишь незаконно.

Все, что мы видим глазами, есть нечто оформленное и, следовательно, подверженное быванию, становлению. Черная доска, оформленная белой рамкой, будет восприниматься в качестве таковой до тех пор, пока белый цвет не станет черным. Без формы ничего увидеть нельзя. Но в то же время мы знаем, что сферой видимого сущность вещи не ограничивается. Быстро проходя область видимого, мы попадаем в сферу рассудка, задавая вопрос: что представляет собою то, из чего она, то есть вещь, сложена? Каким образом то, из чего сложены все элементарные, то есть неделимые и неуловимые ни для какого чувства частицы, само может рассматриваться в качестве материала вещи?

Итак, отсутствия видеть нельзя. Хотя и говорят: "Я чувствую отсутствие любимого человека", но чувствуют при этом его присутствие, выраженное в памяти. Рассуждать об отсутствии также невозможно. Например, в данной аудитории отсутствует часть слушателей. Неужели, читая лекцию, мы будем рассуждать об их отсутствии?

Но в тот момент, когда не с чем будет соизмерить отсутствие, мы и сможем коснуться более значительного, чем бывание, идеального бытия . Ощущение идеального (а не духовного становления, бывания) и есть то чувство отсутствия , с чем нельзя ничего соизмерить. Вместе с тем сознание этого отсутствия как бы заключает в себе все присутствие, такую неопределенность, что никакой ясности и конкретности здесь быть не может.

Таким образом, эйдос есть то, что мы видим в нашем чувственном мире . Но эйдос в то же время и предмет рассудочного мышления. Однако последнее как бы несамостоятельно. Хотя перед ним и возникает потрясающее многообразие сущего, мыслить все же приходится в каких-то строго определенных формах, так что всего вида никогда перед нами не возникает. Да и само слово рассудок, по всей видимости, происходит от слова суд. Всякий же судья несамостоятелен, поскольку судит не от себя, а руководствуясь законом, то есть тем, что выше него. В качестве такого закона выступает истина, или истинно сущее, идеальное бытие .

Итак, существует тонкое различие между эйдосом и идеей, духовным и идеальным бытием. Духовное - это то, что делает мыслимое бытие умственно видимым, то есть умосозерцаемым, умопостигаемым. То же, что ум зрит при этом, есть идея , идеальное .

Надо сказать, что люди, как правило, заняты поиском различного рода оснований (особенно это стремление усиливается в период общественного кризиса). Так, не довольствуясь чувственной красотой, они занимаются поиском видности, вида, прекрасной формы. Но в чистом виде вид обитает в духе (под духом, как основанием красоты, можно понимать добродетель и истину). Но и данный ответ человека до конца удовлетворить не в состоянии. Потребность поиска самого предельного основания постепенно приводит его к выходу за границы духовного бытия, за границы "бушевания" (ύσις) и "кипения" (ζέσις).[79]

Духовное бытие, как и материальное, подвержено дроблению и изменению. Так, существует субъективный и объективный дух. Субъективный дух - это психический мир, мир человеческого сознания со всеми уровнями его существования от бессознательного до самосознания. Этот мир существует субъективно, поскольку зависит от воли и желания людей. Объективный дух - это объективированное или интерсубъективное духовное, "то есть такие духовные образования, которые являются уже не просто достоянием отдельных индивидов, а достоянием сообщества индивидов, достоянием духовной культуры общества".[80] Одним из примеров объективного духа является язык. Но язык, несмотря на то, что приобретает объективное существование, как и все остальное в этом мире подвержен процессу изменения. Такие формы объективного духа, как мораль, искусство, религия, наука также отягощены материальным. Но идеальное в этих формах все же как бы "просвечивает сквозь материю". Помимо всего этого, в искусстве, например, слишком велико влияние субъекта (в виде художника-творца и в виде зрителя-воспринимателя).

Религиозные представления, подобно образам искусства, также не вполне адекватны сущности идеального бытия . Религия, разумеется, претендует на непосредственное знание. Однако в действительности эти претензии неосновательны, ибо религия, как пишет Гегель, - одна из тех форм, каковые "всецело обусловлены опосредованием, которое носит название развития, воспитания, образования".[81]

Идеальное, пишут П.В.Алексеев и А.В.Панин, "стремится преодолеть наличное бытие, и в этом отношении оно критично к существующим его формам. Оно способно проникать в тенденции развития предметов, видеть их способность быть более развитыми, более совершенными".[82] Вместе с тем, всматриваясь в объективное, материальное, природное, в нечеловеческое, человек, благодаря идеальному, видит во всем этом себя, для-себя-сущее, мир человека, человеческое, разумное бытие. "Идеальное, - по мнению С.С.Абрамова, - не просто субъективированная форма бытия объекта, и не просто в-субъекте-бытие объекта, но субъективное бытие объекта".[83] Наше "я" действительно имеет определенную направленность внимания (можно смотреть на низменные предметы, а можно и на высшие). При этом мы сами уподобляемся тому, на что себя ориентируем. В целом же наше рассуждающее "я" мечется между сферами истинного, идеального бытия и бывания.

Но даже если человек и осознал ценность чувственного и даже ценность такого высшего проявления духа, как любовь, то он на этом не остановится. По законам духовного бытия он должен идти еще выше. Ведь даже в уме мы хотим видеть основание. Идеальное потому и идеально, что чуть-чуть ущербно. В реальной жизни все "чистое" и "благородное" выражает себя лишь в нечистом и заурядном. Духовное, как оно проявляет себя в действительности под действием обстоятельств, принимает форму, которая часто выступает для него в качестве неестественной и которая лишь потому становится естественной, что учитываются как раз те обстоятельства, необходимо придавшие ему эту форму.

Если сферы духовного бытия и ума в определенном смысле оказываются совпадающими (при условии, если не ограничивать последний только областью рационального), то идеальное бытие связано с выходом за причину духовного бытия. Можно даже сказать, что основание последнего находится в сверхбытии. Однако это следует понимать в плане только логической зависимости духовного бытия от бытия идеального (идеи предшествуют чувственным вещам, в том числе и духовно-чувственным, не по бытию, а только логически).[84] Итак, мы приходим к мысли о существовании идеального бытия, сфера которого оказывается как бы чуть шире сферы духовного бытия.

С научных позиций на природу идеального впервые взглянул К.Маркс. "Самый плохой архитектор, - писал он, - от наилучшей пчелы с самого начала отличается тем, что, прежде чем строить ячейку из воска, он уже построил ее в своей голове. В конце процесса труда получается результат, который уже в начале этого процесса имелся в представлении человека, то есть идеально".[85] Идеальное, таким образом, связывается здесь не с любым психическим и не со всяким субъективным образом, а только с таким, который соотносится с будущим результатом человеческой деятельности. Вот почему, абсолютизируя будущее, люди часто превращают идеалы в идолы. При этом они приписывают объективность тому или иному идеалу. "Идеализм, - подчеркивал Э.В.Ильенков, - это совершенно трезвая констатация объективности идеальной формы, то есть факта ее независимого от воли и сознания индивидов существования в пространстве человеческой культуры, оставленная, однако, без соответствующего трезвого научного объяснения этого факта".[86]

Но, как мы уже писали выше, духовное и идеальное бытие все же несколько отличаются друг от друга. Идеальное бытие не следует рассматривать в отрыве от материального и духовного бытия. Оно, как мы заметили выше, чуть-чуть ущербно и создается единением своих компонентов. Стоит этому единству распасться, и мы сразу же перестаем быть, то есть переходим в область духовного бытия, затем бывания, существования.

Идеальное бытие не стоит отождествлять ни с мыслительной деятельностью, ни с духовными явлениями, обладающими достоинством всеобщности и необходимости. Идеальное нельзя полностью связывать и с опредмеченными результатами деятельности. В то же время идеальное бытие оказывается, по всей видимости, каким-то образом связанным с состояниями мозга. Иногда оно оказывается совместимым со случайным, единичным (например, внезапные интуитивные или теоретические озарения).

Но выдержать зрелища идеального человек также не в состоянии, как не в состоянии смотреть на солнце. Нам думается, что познавать идеальное можно лишь символически. Так, любовь есть важнейший элемент духовного бытия. Но если смотреть в корень вещей, то "не Вражда, а Любовь разъединяет элементы, которые по природе своей первичнее богов, да и сами они боги".[87] Поэтому любовь не идеальна. Ведь, чтобы ее бытие не распалось, требуются еще и другие духовные качества, гармонирующие с нею, а также наличие эроса как космической силы или потенции. Точно также и в идеальной окружности чего-то не хватает от совершенного квадрата; в душевном здоровье - от красоты. Все каким-то удивительным образом связано со всем. Идеальное также не существует само по себе; идеальные образования не единообразны и не равноценны по своему характеру и назначению.

Однако глубже в проблему идеального бытия проникает не тот, кто стремится разложить его на различные уровни, типы или виды, а тот, кто пытается прочувствовать и постепенно осознать ущербность не только материального, но и духовного бытия.


§ 2. ЭРОС КАК ВЛАСТЬ НАД БЫТИЕМ

(ОПЫТ РЕКОНСТРУКЦИИ УЧЕНИЯ ШЕЛЛИНГА О ПОТЕНЦИЯХ)

Мы весьма редко осознаем до конца то, к чему на самом деле стремимся. Данную ситуацию, однако, не следует оценивать как трагическую, поскольку действительный мир нам именно дан , но как проблема . Идеализм, напротив, исходит из того убеждения, что "ничто не дано, а все только задано", и раз задано, то еще не существует. Следовательно, надо приложить все старания к тому, чтобы эта заданность стала бытийствующей, к тому, чтобы выстроить еще не существующий мир. Отсюда и возникает та абсолютизация идеи бытия-долженствования или духа , которая пронизывает всю европейскую культуру, начиная с эпохи Великой Французской революции.

Не соглашаясь с установками идеализма на заданность, а также - предзаданность бытия, мы исходим здесь из того тезиса, что все дано , но дано как вечный вопрос, как фундаментальная проблема, как, своего рода, απειρος, как скрытое бытие, но в то же время как живое, подвижное, наличное и переживаемое.[88]

Возможно, что ни в какую иную эпоху, как нашу, не ощущалось такой настоятельной потребности в философии, раскрывающей самую суть бытия, и сегодня преобладает то общее убеждение, что благодаря созданию новой универсальной онтологии, философия займет другое место в отношении высших предметов действительности. Однако чувство свободы противится сказанному, ибо человек быстрее всего бежит как раз от того, что является наиболее совершенным и полным. При этом его стремление к пустоте, сну и бездеятельности (до тех пор, пока эти последние не противопоставляются бодрствованию, полноте и деятельности) рождает не только свободу от ожидания лучшего мира, но и продлевает ожидание чего-то другого. Другими словами, пустота не легко достижима, поскольку она дана лишь по отношению к полноте, к бытию. Пустота, отсутствие бытия, не открывается, таким образом, в вопросе о существовании.[89] Все это и наталкивает нас на ту мысль, что существованию, бытию должно что-то предшествовать . Пока мы не научимся жить с уверенностью в пустоте или недостатке, так сказать, в маленьком бедствии, пока мы не освободим себя от всех связей с должным, от всех связей с прошлым или будущим, пока не проявим, наконец, своей преданности пустоте и отчуждению,[90] до тех пор наше существование будет продолжать оставаться как бы затянутым в бытие и мы будем наблюдать истощение философии и бездействие политики.

Учение Шеллинга о потенциях проливает дополнительный свет на все эти вопросы, и без преувеличения можно сказать, что каждый активно работающий мыслитель должен высказать свое личное отношение к этой теории, до сих пор, к сожалению, остающейся в нашей отечественной литературе за фасадом философских изысканий.[91] Надеяться на это позволяют, по меньшей мере, две причины. Во-первых, вопрос о потенциях обсуждался в немецкой философии специально, обстоятельно, на протяжении продолжительного времени. Выявление различных точек зрения на эту проблему в целом способствует тому, что различные позиции по проблеме отношения к философии позднего Шеллинга приобретают некоторую ясность, завершенность, обоснованность, а, следовательно, и доступность для методологического анализа. Во-вторых, развиваемые в литературе ХХ века концептуальные платформы по проблеме нового "возрождения Шеллинга" (П.Тиллих, К.Тиллитич, Ф.Шмидт, Ю.Хабермас, К.Ясперс) достаточно хорошо можно противопоставить критике этой позиции, восходящей к знаменитым памфлетам Энгельса "Шеллинг и откровение" и "Шеллинг - философ во Христе", опубликованных в 1842 году под псевдонимом Освальд. Однако более глубокое, качественно новое понимание учения о потенциях Шеллинга требует проведения широких обобщений на основе имеющегося методологического анализа существующих позиций.

Но, прежде чем попытаться реконструировать данное учение, необходимо затронуть сущность спора Шеллинга с Гегелем, так как это имеет принципиальное значение для понимания самих задач философии.

Следует отметить, что Ф.Шлегель и Шеллинг не согласились с Гегелем в том, что основная задача философии состоит в выявлении имманентного (то есть внутренне присущего предмету) разума, лежащего в фундаменте самой религии. Религия, по их мнению, не исчерпывается разумом, который вместо того, чтобы повнимательнее присмотреться к проявлениям Божественного в самой реальной исторической действительности, занимается лишь логическим конструированием этой последней. "Гегель и гегельянцы, - как точно передает эту шеллингову мысль В.А.Малинин, - стремятся представить абсолют как бы своей собственностью, чтобы проникнуть внутрь его и расположиться там как у себя дома, причем с помощью только логических средств".[92] На самом же деле, полагал Шеллинг, содержание Абсолюта иррационально и никак неподвластно уму. Философия должна признать тот простой факт, что действительность любит скрываться, и ускользающее от рационального познания более сущностно и более существенно, нежели то, что доступно разуму, опирающемуся на чисто логические критерии знания.[93] Философия, таким образом, должна исходить не из разума, а из откровения, прорыв к которому возможен лишь с помощью интеллектуального созерцания.

Философствование, продолжал развивать свою мысль Шеллинг, больше не может и не должно противоречить откровению, этой самой глубокой сущности жизни. Однако существующие системы философии продолжают специализироваться на критике откровения. Такова система И.Г.Фихте, таковы все логические системы, игнорирующие акт сотворения.

И Фихте, и Гегель, в сущности, исходят из одного и того же принципа противопоставления философствования и жизни. "Жизнь, - утверждает Фихте, - есть собственно всецело не-философствование; философствование есть собственно всецело не-жизнь".[94] Вероятнее всего, под термином "жизнь" здесь понимается "жизнь в вечном" или религия. В "Наставлении к блаженной жизни" и в "Основных чертах современной эпохи" он отстаивает тот взгляд, что для религиозного человека вопрос о происхождении раздвоения между его склонностями и требованием нравственного закона "решен однажды на всю вечность. То, что восстает в нем и не желает умирать, есть менее совершенная жизнь, стремящаяся … к самоутверждению; и, однако, необходимо отказаться от этой низшей жизни, для того, чтобы в нас расцвела более высокая и благородная".[95] Но наукоучение или "знание о вечном", которое, согласно Фихте, выше, чем даже "жизнь в вечном", все же не творит эту жизнь или религию. Наукоучение жаждет объяснить лишь сам факт веры, исходя из собственного его источника, который обнаруживается исключительно в человеческой душе. Последняя - подлинное пристанище религиозной веры. Эта душа или сознание принадлежат вечности. Отрицание вечности сознания равносильно отрицанию вечности Божественного откровения, вечности самого Бога. Поэтому тот, кто признает, говорит Фихте, сознание сотворенным, только противопоставляет Бога человеку. В действительности же, бытие и откровение Бога столь же вечны, как и Он сам. Откровение есть знание, сознание. Вечное же сознание - это вечная человечность или вочеловечение Бога, вечное единство Божественного и человеческого, самая внутренняя сущность религии.[96] Гегель в своих "Лекциях по философии религии" отстаивает по существу аналогичный взгляд. В действительности, говорит он, "бог в качестве духа, в сущности, и есть это самооткровение, он не создает мир однократно (Подч. мной. - А.Л.), но есть вечный творец, вечное самооткровение, он есть этот акт. Это - его понятие, его определение".[97] Ведь если "Я", рассуждают Фихте и Гегель, смотрит на себя не как на самосознающее существо, а как на продукт божественного самосознания, как на отдельное, чувственное "Я", то и блаженства оно будет искать не в духовном, а в чувственном мире, в объектах его окружающих. При этом объекты желаний такого индивидуума будут оставаться такими же изменчивыми, как и он сам. Поэтому блаженство здесь не окажется подкрепленным ничем, а напротив, станет недостижимым идеалом будущего небесного мира, независимо от того, как бы мы не представляли данное состояние, как Элизиум, как лоно Авраама или как христианский рай.[98] Таков заключительный аккорд философствования, поставившего логику выше откровения, метафизику - выше жизни.

Шеллинг не согласился с таким подходом к откровению. Бога, утверждал он, необходимо признать в качестве изначальной причины мира. Бог - это такая реальность, которая предшествует всем возможностям или потенциям творения. Само же творение, то есть весь великий процесс развития вещей направляется от Отца через Сына к Духу.[99] Главный недостаток всех логических систем заключается как раз в том, что они отрицают идею последовательности. Шеллинг согласился с тем взглядом, что можно и нужно вести речь о вечной истории Христа. Однако даже и эта вечная история не является простой монотонной длительностью. Она как бы распадается на два главных периода: 1) Божественного предсуществования Христа в единстве с Богом и 2) предсуществования в его различии и обособлении от Бога (то есть времени внебожественной истории Христа).

Собственно фихтевская трактовка Евангелия от Иоанна на первый взгляд как будто бы не противоречит его содержанию, в качестве которого выступает Логос-Христос, то есть вечное бытие этого Логоса. Но на самом деле, считает Шеллинг, такой взгляд ошибочен. В процессе творения мира Логос действует как раскрывающий, упорядочивающий и формирующий принцип.[100] Иоанн выражает данную мысль так: "Все чрез Него нáчало быть, и без Него ничто не нáчало быть, чтó нáчало быть" (Иоанн I, 3). Таков подлинный объем его домирового Божественного бытия. Но "в Нем была жизнь и жизнь была свет человеков" (Иоанн I, 4). Таким образом, мы имеем здесь дело с жизнью, благодаря которой Логос и есть самостоятельное, внебожественное существо, существо благое для человека.

Новый Завет, размышляет Шеллинг, останется непонятной книгой для всякого, кто отрицает Божественность личности Христа. Но он будет непонятным и для того, кто не признает внебожественности этой личности. Тайна вочеловечения Христа и состоит как раз в признании его внебожественной сущности. Данная сущность, как пишет К.Фишер, стремясь передать смысл слов Шеллинга, "могла бы быть равною Богу, но не пожелала этого, наоборот, она по собственной воле произвела отчуждение своей божественности, унизила себя, подчинилась Богу и пожертвовала себя ему не только ради человечества и его блага, но и вместо человечества".[101]

Заметим, что в то время, когда Шеллинг читал свои лекции по философии откровения (Берлин, 1841/42 гг.), появились историко-критические исследования, ставившие под сомнение подлинность и апостольское происхождение новозаветных книг. Реакция Шеллинга была продуманной и вместе с тем осторожной. Он верно подметил, что те "догматические мифы", к которым критики евангелий сводили жизнь Христа, никогда бы не возникли, если бы не опирались на факт действительной возвышенности образа Христа. Однако, произнося эти слова, сам Шеллинг не мог не помнить своей юности, того благодатного времени, когда он с особой тщательностью развивал мысль о необходимости дедукции христианской мифологии, справедливо называя Христа исторической личностью, биография которой написана задолго до ее рождения.* ) Поистине, вопрос о значении и реальности откровения зависит от кризиса в самой философии, в том числе и в философии Шеллинга.

Однако в дальнейшем мы все же будем остерегаться каких-либо категоричных суждений и выводов, пытаясь не только восстановить подлинный смысл учения Шеллинга, но и реконструировать его применительно к сегодняшнему дню.

Следует подчеркнуть, что лекции Шеллинга были нацелены, прежде всего, на выяснение отношения мышления к бытию. "Поскольку всякому познаванию соответствует бытие, то и бесконечной потенции познавания соответствует бесконечная потенция бытия".[102] Любой же переход от потенции к акту (действию), а, следовательно, и к бытию означает, по мнению Шеллинга, переход от отсутствия воления (Nichtwollen) к волению (Wollen).[103] "Возможность бытия вообще парит между бытием и небытием ; однако первая возможность имеет самое непосредственное отношение к бытию, вторая только опосредованное. Ведь только путем исключения она становится возможностью бытия. Третья наиболее свободна по отношению к бытию, полностью не приходит непосредственно с ним в соприкосновение".[104] Шеллинг, как видим, различает три возможности или три потенции. Исключительно "возможное бытие", пишет он, есть "первая возможность", или первая потенция. Вторая "может не быть непосредственной возможностью бытия; в противоположность этому она лишь непосредственная возможность небытия ".[105] "Но непосредственной возможностью небытия может являться лишь то, что уже вышло за рамки бытия, …то, что есть абсолютно и совершенно сущее ".[106]

Молодой Энгельс точно таким же образом передает это учение о потенциях, стремясь как можно ближе держаться оригинала, то есть самого текста лекций. Так, он пишет следующее: "Таким образом, мы имеем три потенции. Первая содержит непосредственное отношение к бытию, вторая - посредственное, могущее быть лишь через исключение первой потенции. Таким образом, мы имеем: 1) тяготеющее к бытию, 2) тяготеющее к небытию, 3) свободно витающее между бытием и небытием".[107]

Мы далеко не случайно привели все эти цитаты, поскольку существующие интерпретации учения Шеллинга о возможностях или потенциях несколько искажают его суть. Например, тот же К.Фишер, пытаясь достичь ясности и логичности понимания, в то же время, на наш взгляд, слишком вольно передает содержание потенций. Так, он утверждает, что первая потенция представляет собой лишь стремление к бытию, "возможность бытия", жажду бытия. При этом К.Фишер соотносит ее с "бытием–в–себе". Вторая потенция, по его мнению - это "необходимость бытия", поскольку она вступила в бытие, которое уже не может быть уничтожено. Это - своего рода "бытие-вне-себя", безграничное и необъятное бытие, уничтожающее "бытие-в-себе". Наконец, третья потенция им объявляется как "долженствование бытия", как "бытие-при-себе" или бытие, "владеющее собою".[108]

Изложенная интерпретация, хотя и отличается смелостью мысли, тем не менее, не в состоянии передать всей глубины учения Шеллинга, поскольку обнаруживает свою зависимость от гегелевской классификации видов бытия. Ф.Энгельс в связи с этим верно замечает, что в учении Шеллинга о потенциях противоположность Гегелю выражена со всей резкостью. "Гегель с той наивной верой в идею, над которой так возвысился Шеллинг, утверждает: чтó разумно, тó вместе с тем и действительно; Шеллинг же говорит, что все разумное возможно, и этим бьет наверняка, ибо это положение, при широком объеме понятия возможного, неопровержимо".[109] Итак, своим разграничением потенции и бытия Шеллинг попытался сказать некое новое слово, к изложению содержания которого мы теперь и перейдем.

Вероятнее всего, своей теорией потенций Шеллинг хотел привлечь внимание человека к тому, чтобы он был осторожным в своих желаниях и стремлениях. Другими словами, его творческий потенциал однажды может угаснуть, и причина этого кроется в том, что "бытие отнимает у потенции ее власть над самой собой".[110] Вот поэтому философия бытия разрушительна и должна быть дополнена философией небытия. Потенция, развивал свою мысль Шеллинг, "есть то свободное бесконечное, что может переходить, а также и не переходить в бытие; таким образом, две противоречивых противоположности - бытие и небытие - не исключают в ней друг друга".[111]

В том случае, если потенция уже подпала под власть бытия, находится, так сказать, у него в подчинении, она, конечно, "не перестает быть", но утрачивает дух.[112] Данной мыслью Шеллинг, по всей видимости, хотел подчеркнуть не только то, что сущность человека не исчерпывается ни духовным, ни, тем более, материальным бытием, но и то, что человек часто действует вопреки своей свободе. Например, человек полагает, что стремится к духовному бытию, но на самом деле лишь приближает небытие, которое невидимо и не дано непосредственно. Конечно, тяготеющее к небытию можно отрицать, можно сводить на нет, но оно, тем не менее, уже изначально заключается "в первоначальной потенции" или в чистой потенции бытия.[113]

Но Шеллинг все же не смог, как справедливо признает и Энгельс, ответить на следующие вопросы: почему "тяготеющее к небытию" вдруг становится абсолютно чистым бытием; почему вторая потенция ("все, но только не могущее быть, следовательно, чистое сущее, actus purus") должна заключаться в изначальной потенции ?[114] На все эти и другие вопросы невозможно ответить, идя чисто спекулятивным путем, то есть путем магических формул и абстрактных рассуждений. Но ясно одно, что даже такие возвышенные предметы, как дух и любовь, должны обладать предпосылкой существования, которая, на наш взгляд, коренится в духе эросности, эросе как потенции, властной над любым бытием, в том числе, и над духовным. Когда любовь становится попыткой "зацепиться за чужое бытие",[115] то из нее как раз улетучивается именно тот "дух", который лучше всего было бы определить как эрос. Без последнего, который есть понимание непонятного, совершение невыполнимого, любование невоплотимым, нет ни подлинной любви, ни истинного духа. Эрос есть prius* ) бытия, есть то, что властно над ним, то, что свободно парит над бытием и небытием.


§ 3. ЭРОС КАК НЕЧТО, СВОБОДНО ПАРЯЩЕЕ

МЕЖДУ БЫТИЕМ И НЕБЫТИЕМ

Закон, что все становится явным и ничто не остается скрытым, есть высший закон бытия и любви, как его сущностной силы. Но есть нечто, передает Энгельс мысль Шеллинга, "что, покинув сферу возможности, бывает только чем-нибудь одним , но до того, как оно решилось на это, остается instar omnium, тем, что непосредственно предстоит, также и тем, что противостоит, противостоит другому, оказывает сопротивление призванному следовать за ним".[116] Вся драма любви действительно заключается в том, что она "не есть стремление к прекрасному"[117] , как иногда кажется, а "стремление родить и произвести на свет в прекрасном"[118] , то есть стать чем-то одним, чем-то случайным, необоснованным, тем, что может обрести свой смысл и значение лишь в грядущем, последующем, а не в предшествующем. Да и разве неверно то, что, любя, мы как бы становимся относительно несуществующими, подчиняя свое стремление к высшей красоте этому другому, отдельному, конкретному, чисто чувственному объекту, телу или вещи. Но, с другой стороны, мы никогда не поймем сути этой чистой потенции, если не будем постепенно восходить к ней от проявлений любви в частностях материального и духовного мира. Только подчиняясь этим отдельным частностям, она сама посредством этого приобретает впервые обоснование, то есть становится нечто определенным, поскольку в противном случае, предоставленная самой себе, она расплылась бы в ничто. Эта чистая потенция или "первое начало есть prima materia всякого бытия, достигающая определенности бытия только тогда, когда полагает над собой нечто высшее".[119]

Однако, как остроумно заметил еще Якоб Беме, ничто или "ничего - стремление к чему-нибудь (eine Sucht nach Etwas)".[120] Ничто есть жажда нечто. Когда мы желаем, то это лишь означает, "что чего-либо нет, к чему мы стремимся".[121] Поэтому чистой потенции, о которой говорит Шеллинг, не следует бояться раствориться в ничто. Но он, тем не менее, решительно стремится преодолеть вторую потенцию или то, что тяготеет к небытию, так что третья потенция или дух оказывается у него чем-то внутренне присущим первоначальной потенции. Но являться "только внутренним невыносимо; внутреннее стремится быть наружным".[122] Оно есть "безусловное желание сделаться чем-нибудь".[123]

Логика Шеллинга такова, что вторая потенция, как противоположность первой, есть actus purus, чистая деятельность, чистое сущее. И это последнее, выступившее в качестве победителя первой потенции, или нечто, могущего быть , должно каким-то образом, с одной стороны, сосуществовать с третьей потенцией, с духом , а с другой - заключаться в первоначальной потенции или в самой бесконечной потенции бытия, противостоящей всякому акту с ее стороны.[124] При этом следует учитывать и то обстоятельство, что дух, в понимании Шеллинга, не является "ни чистой возможностью бытия, ни чистым бытием бытия, а только тем, что в бытии является возможностью бытия, а в возможности бытия является бытием; это есть противоречие между потенцией и бытием, полагаемое как тождество, то, что свободно витает между обоими".[125] Другими словами, это сам "неисчерпаемый источник бытия, который совершенно свободен и в бытии не перестает оставаться потенцией".[126] Дух "не может действовать непосредственно, а может только осуществиться через вторую потенцию".[127] Таким образом, "третье начало, оставшееся непреодоленным в бытии, является в качестве духа, могущего быть бытием и завершающим бытие, так что его вступление в бытие дает завершенное бытие".[128]

Итак, во всех этих рассуждениях наиболее темным является то место, где Шеллинг говорит о второй потенции, которая, как нечто "отвратившееся от бытия" и "тяготеющее к небытию", вдруг становится "абсолютно чистым бытием", пребывающим в бесконечной потенции бытия. Однако все как будто становится на свои места, если обратиться к оригинальному мифу об эроте, изложенному Платоном. Последний, устами Сократа, утверждает, что Эрот был зачат в день рождения Афродиты, а его родители - Порос, сын Метиды, Мудрости, и Пенúя - олицетворение бедности. "Поскольку же он сын Пороса и Пении, дело с ним обстоит так: прежде всего он всегда беден и вопреки распространенному мнению совсем не красив и не нежен, а груб, неопрятен, не обут и бездомен; он валяется на голой земле, под открытым небом, у дверей, на улицах и, как истинный сын своей матери (подч. мной. - А.Л.), из нужды не выходит. Но с другой стороны, он по-отцовски тянется к прекрасному и совершенному, он храбр, смел и силен, он искусный ловец, непрестанно строящий козни, он жаждет разумности и достигает ее (подч. мной. - А.Л.), он всю жизнь занят философией, он искусный чародей, колдун и софист. По природе своей он ни бессмертен, ни смертен: в один и тот же день он то живет и расцветает, если дела его хороши, то умирает, но, унаследовав природу отца, оживает опять. Все, что Эрот ни приобретает, идет прахом, отчего он никогда не бывает ни богат, ни беден".[129]

В этом рассказе об Эроте для нас существенно установить следующее. Во-первых, "Эрот - спутник и слуга Афродиты",[130] этой богини любви и красоты. Во-вторых, он "истинный сын своей матери", то есть нечто "не могущее быть". В-третьих, "он по-отцовски тянется к прекрасному и совершенному", "жаждет разумности и достигает ее", то есть "тяготеющее к бытию" и одновременно потенция, подпавшая "под власть бытия". Помимо всего этого, как говорит Павсаний у Платона, "коль скоро Афродиты две, то и Эротов должно быть два. А этих богинь, конечно же, две: старшая, что без матери, дочь Урана, которую мы и называем поэтому небесной, и младшая, дочь Дионы и Зевса, которую мы именуем пошлой".[131] Следовательно, "и Эротов, сопутствующих обеим Афродитам, надо именовать соответственно небесным и пошлым".[132]

Таким образом, Эрот или эрос есть не сама любовь, а только ее "спутник и слуга". Как "не могущее быть", то есть как "чистое сущее", он, как мы должны предположить, следуя мысли Шеллинга, оказывается заключенным в "бесконечной потенции бытия", олицетворением чего и выступает Эрот Афродиты небесной, восходящий "к богине, которая, во-первых, причастна только к мужскому началу, но никак не к женскому, - недаром это любовь к юношам, - а во-вторых, старше и чужда преступной дерзости."[133] Воистину такой эрос, или нечто абсолютно сущее, всегда остается заменой всего (instar omnium) и "оказывает сопротивление призванному следовать за ним"! От такого эроса действительно ничего не родится и он никогда не найдет своего основания в грядущем. Таков конкретный результат, неизбежно вытекающий из хода развертывания мысли Шеллинга.

Но эрос - это не только "не могущее быть", но и травмированное бытие. А травма часто человеку наносится лишь в том случае, не только если он не заслуживает страданий и горя, но и оказывается незащищенным. Когда Порос, охмелевший от нектара - "вина тогда еще не было" (весьма существенное замечание, к которому нам еще предстоит вернуться), - "вышел в сад Зевса и, отяжелевший, уснул",[134] то "Пения, задумав в своей бедности родить ребенка от Пороса, прилегла к нему и зачала Эрота".[135] Ведь, само имя Порос (πόρος) не случайно переводится как "путь", "средство для достижения чего-либо", "выход из затруднительного положения". Не так далеко отстоит от данного слова и термин άπορία, который означает "безвыходное положение".[136]

По нашему мнению, эрос именно потому и обретает власть над бытием, что это бытие с самого начала оказывается спящим и беззащитным. Порос не может отнять у эроса власть над самим собой, поскольку это еще лишенное духовности бытие. Дух появляется вместе с употреблением в пищу вина. Последнее, замечает Шеллинг, "в отношении к остальному есть эзотерическое, оно - тайна, реальное одухотворение материального. Евдокс рассказывает о египтянах, что они лишь со времен Псаммета начали пить вино и приносить жертвы. Они рассматривали его как кровь, пролившуюся в борьбе богов с титанами (последние являлись олицетворением бездуховного). Но вино - это ведь не сам плод, а только то, что выжато. Умирая, он обретает духовную жизнь и скрытый, как тайна, продолжает утверждать свой индивидуальный характер. (Во время цветения виноградных лоз менее крепкие вина снова тяжелеют, как бы тоскуя по своему прежнему материальному состоянию). Вино есть дар уже одухотворенного бога".[137]

Итак, эрос, как истинное дитя второй потенции, не может целиком заключаться в первоначальной потенции, поскольку "он по-отцовски" еще "тянется к прекрасному и совершенному". Другими словами, он есть нечто "тяготеющее к бытию", то есть к прекрасному и нежному, к полному всяких совершенств и достойному зависти. Однако в тот момент, когда эрос достигает бытия, он превращается в Диониса или Вакха.

Вообще следует строго различать фиванского Диониса или Бахуса, сына богини Семелы, и Вакха . Свиту Бахуса составляли сатиры. Они как бы олицетворяли звериную жизнь, от которой люди были как раз освобождены Вакхом или богом любви. Помимо всего прочего, Бахус не мог умиротворить Деметру, а "примирение Деметры составляло как раз главный предмет мистерий".[138] Те авторы, которые признают лишь одного Вакха, имеют в виду только фиванского (экзотерического) Диониса. В действительности же, мистический Вакх, или Вакх мистерий, отличается от Бахуса или Загрея. Это видно из того, что он часто изображается в качестве сына Деметры. "Свид, поясняя слово Вакх, добавляет: Дионис у материнской груди. У Лукреция Церера представлена как кормящая Вакха. Отсюда Деметру называют вскармливающей нечто юное, молодое … Ноний также всюду различает Загрея и Вакха".[139] "Рождение Вакха успокаивает Деметру; ее взгляд проясняется, когда служанка напоминает ей, что она родит еще раз".[140] Таким образом, к триаде Диониса (Загрей, Гадес, Вакх) подсоединяются Персефона (последнюю не следует путать с той Персефоной, к которой приблизился Зевс в облике змеи и которая стала матерью мифологического процесса) и Деметра. "Последняя, - утверждает Шеллинг, - умиротворенная третьим Дионисом, отныне всецело принадлежит второму Дионису как его сотоварищ, восседающий возле него".[141] На это указывают находимые гравюры. В Риме богиня Церера (греческая Деметра) изображена рядом с Либером и Либерой. Либер = Вакху у Ливия и Тацита (Анналы, либ. 3).[142]

Но нам следует учесть и то, что идея абсолютного умиротворения или примирения означает в то же время конец творчества, философии и наступление полного господства религии. К этому, в принципе, склоняется и сам Шеллинг, когда ликование Вакха ("Вакх, Эвое") он трактует как освобождение "от гнетущей власти реального Бога", как восторг, сопоставимый "у христиан с радостью в святом духе".[143] Тот факт, что Деметра вступает в брак с Гадесом или Аидом, подается им как высший смысл жизни. Лишь в смерти, говорит Шеллинг, "мы обретаем совершенство, дабы оказаться способными к общению с чистыми потенциями. В Новом Завете сказано: блаженны мертвые, то есть умершие в Господе".[144]

Однако истинный смысл жизни заключается в творчестве, чем собственно и является эрос. Он - не только потенция, властная над бытием, но и над небытием, потенция, свободно парящая между ними. Таким образом, то, что Шеллинг определяет как дух, в действительности есть эрос. Ведь, именно эрос освобождает людей от насилия первоначальной или чистой потенции и от власти второго Диониса как бога смерти.

"Современная жизнь есть незавершенное творение второго бога"[145] , так как этот "второй бог" постоянно ищет своего самоопределения только в бесконечной потенции, оставляющей себе свободу абсолютного действования, что по существу означает полный произвол. Поэтому, хотя Гераклит и говорит, что Дионис и Гадес - одно и то же лицо[146] , в действительности он имеет в виду лишь то, что только одухотворенный Дионис является одновременно и невидимым, то есть определенной ипостасью бога смерти. На самом же деле уже первый Дионис славится как освободитель, "он освобождает людей от мирских забот, снимает с них путы размеренного быта"[147] , то есть все то, за чем прячется смерть. В этом смысле он сближается с Эротом, хотя последний, согласно орфикам, - не только владыка ключей эфира, неба, моря, земли, но и царства мертвых, а также тартара.[148]

Нам думается, что в первой ипостаси бога Диониса, Загрее, заключена бóльшая глубина мысли, чем в третьей ипостаси или Вакхе. Бог любви также силен и хрупок, как и бог смерти. Переполненное от любви бытие оказывается таким же нестабильным, как и полное ничто, стремящееся быть всем. Эрос, напротив, уподобленный первому Дионису, означает иронию, а также непринужденность и балагурство. Этими же качествами отличается и Силен, мудрейший из сатиров, сопровождавших Диониса. К сказанному следует добавить и то, что у Аполлония Родосского эрос - это и хитроумный, "но жестокосердный малыш, помыкающий Афродитой, своей матерью".[149]

Нам нет здесь больше необходимости вдаваться в подробное рассмотрение различных генеалогий Эрота и Диониса. Укажем только на то, что всякий, кто так или иначе становится другом Диониса, обретает и силы для уверенного созерцания грядущего, последующего.[150] Тот, кто по-настоящему жаждет проникнуть в будущее, должен также весело прощаться с прошлым и настоящим, как это делал Дионис, охваченный состоянием неосознанного восторга.

Итак, эрос есть космическая потенция, свободно парящая между бытием и небытием, в силу этого приобретающая значение творческого начала. Следовательно, эрос имеет историю. Это - не замена всего (instar omnium), а, скорее, проявление индивидуального и скрытого начала в человеке. Все сущностные силы последнего (любовь, дух, воля, надежда и т.д.) кажутся чем-то возникшим путем самопроизвольного зарождения (generatio primitiva). В действительности же своим бытием они обязаны эросу и без него не в состоянии достичь чего-то, могущего быть. Эрос вносит момент диалектичности в метафизическую природу любви, не позволяя ей, с одной стороны, расплыться в абсолютное ничто, а с другой - неуклонно продвигая ее в направлении к нечто. Другими словами, наше желание сделаться чем-нибудь далеко не безусловно. Ему предшествует некое томление, тоска, некая неопределенность ощущения потребности, составляющая самую первую волну сознательной жизни. Этот еще темный Эрот, влекущий природу по ступеням развития в неудержимом стремлении куда-то и к чему-то, достигает, однако, своего полного просветления лишь тогда, когда встречает Психею.[151]


ГЛАВА III . ФИЛОСОФСКИЙ АНАЛИЗ

ФЕНОМЕНА ЛЮБВИ

§ 1. ПЕРВАЯ АНТИНОМИЯ

Подстрекаемая сознанием чрезвычайной актуальности для нас таких проблем, как любовь и дух, человеческая страсть к расширению познания в данной сфере почти не признает никаких границ. А между тем, проникая в эту идеальную область, мы, говоря словами Канта, часто уподобляемся именно тому "легкому голубю", который "мог бы вообразить, что в безвоздушном пространстве ему было еще легче летать".[152] Замечание вполне справедливое, особенно если касаться такой тонкой материи, как человеческая любовь. Здесь легко сбиться с дороги, а точнее, не пролагать ее вообще, поскольку наша фантазия при этом практически не встречает никакого сопротивления.

В настоящем параграфе мы попытаемся обозначить различные подходы к проблеме любви, чтобы не торопиться поскорее закончить теорию, имеющую самые непосредственные выходы на современность.

По мнению В.Д.Губина, философское исследование любви прежде всего связано с анализом "формальных, "чистых" условий любви вообще как человеческой способности, как инварианта, остающегося неизменным в различных культурных формах, в различных исторических эпохах".[153] Ему возражает Ю.Б.Рюриков, который также обоснованно считает, что с течением "времени менялись люди, другими делался уклад их жизни, их психология. И наверное, нельзя выводить общие для всех эпох античности правила, думать, что любовь была в них одинаковой, равной самой себе".[154] Однако эти два, казалось бы, противоположных друг другу мнения фиксируют на самом деле две стороны одной сущности: любовь как чувство идеальной основы личности и любовь как многообразие ее форм, заключенных в этой основе.

Платоновская концепция любви представляла собой первую мощную попытку раскрыть сущность "чистой" или абсолютной любви, "понять и осмыслить то, что отличает эту сторону человеческой жизни от физиологического инстинкта, чувственного удовлетворения".[155] По мнению Ортеги-и-Гассета, чистое сладострастие идет впереди своего объекта. Физиологический инстинкт может быть удовлетворен почти любым человеком и, пока он инстинкт, он не выбирает, скрывая своего влечения к насыщению.[156]

Отличие сладострастия от любовной страсти достаточно хорошо определил Т.Гоббс: первое - это любовь "к лицам исключительно за доставленные ими приятные ощущения" и "имеющая своим источником воспоминание, то есть представление о прежнем удовольствии".[157] Напротив, любовная страсть - это любовь "к одному лицу, сопровождаемая желанием быть единственным предметом его любви".[158] Такая любовь невозможна без уважения, о котором Т.Гоббс говорит следующее: "Оказывать знаки любви или боязни кому-либо - значит оказывать ему уважение, ибо как любить, так и бояться кого-либо - значит ценить его".[159] Но он все же поступает слишком рассудочно, когда связывает любовь с могуществом, понимая под последним дворянское звание, большой успех, красоту человека.[160] Ведь если последние уйдут, то вместе с ними должна исчезнуть также и любовь. Жизнь же часто показывает обратное: любят как раз слабых (особенно это характерно для материнской любви).

Однако, связывая способность любви с уважением к могуществу определенного лица, Гоббс в то же время предупреждает о показной любви, возникающей "из-за трудности расплаты за большие благодеяния"[161] , а также о чрезмерной любви, которая, "соединенная с ревностью, переходит … в неистовство".[162] В целом же, необходимо отметить, его концепция любви отражала интересы так называемого "третьего сословия", или поднимающейся буржуазии, абсолютизировавшей пользу. Гоббс прямо говорит, что стоимость, или ценность, человека, подобно всем другим вещам, есть его цена.[163] Следовательно, и любовь, как ценность, также имеет цену.

Признавая то, что истинная любовь сопряжена с уважением, правда, можно уважать человека, но не любить его, тем не менее, отметим, что по своей сути она антипрагматична и неподвластна разуму. Чисто чувственное наслаждение, хотя часто и сопровождает любовь, но его объект при этом стареет; настоящая же любовь - никогда, ее не разрушает даже время. "Любящий, - пишет Ортега-и-Гассет, - онтологически близок любимому, его судьбе, какой бы она ни была".[164] Помимо всего прочего, любовь как бы "случается с нами", то есть как бы входит в нашу жизнь независимо от нас . Данная независимость, отмечает Т.А.Кузьмина, "зачастую есть следствие весьма сложной и скрытой от нас логики наших чувств ("пафосов"), поведения, как правило, зарождающегося на бессознательном уровне".[165]

Приведенные суждения являются, однако, не более как остроумными замечаниями, далеко не исчерпывающими природу самого феномена любви. Гоббс, вероятнее всего, более прав, когда ставит любовь в один ряд с боязнью, гневом, ненавистью, состраданием, то есть с чувствами , от которых должен, по возможности, отвлечься в своих суждениях всякий хороший судья.[166] Ведь чувство, строго говоря, есть "обнаружение немощи в Я"[167] или в самосознании, в духе. Жан-Поль Сартр рассматривает в этом плане любовь как непрочное, крайне хрупкое и обманчивое чувство . "Если несколько упростить рассуждения Сартра в 3-й главе III части его трактата ("Бытие и ничто", 1943. - А.Л.), ход мысли, - пишет И.С.Нарский, - таков: радости любви причастны освобождению человека, но прочности победы не дают никогда".[168] Чувство очень изменчиво и преходяще, плюс ко всему оно делает нас немощными, связанными, зависимыми от различных состояний или жизненных обстоятельств.

Итак, для того, чтобы любовь была чувством, необходимо, чтобы она представляла собой нечто хрупкое, немощное и зависимое, но поскольку любовь есть одно из проявлений человеческой свободы (никто не может нас заставить любить), она хорошо понятна разуму и сближается некоторыми философами с разумом . Так, например, Л.Фейербах утверждает, что любовь "идентична лишь разуму, а не вере, что, как и разум, любовь свободна, универсальна, в то время как вера по своей природе скупа, ограниченна. Только там, где есть разум, властвует всеобщая любовь; сам разум ни что иное, как универсальная любовь".[169] При этом необходимо подчеркнуть, что под разумом, или умом, Фейербах понимает "универсальную чувственность" или "духовность".[170] Так называемая, "чистая" любовь, если следовать его терминологии, есть чувство, возвышенное над границами частного, над своей связанностью потребностями".[171] Таким образом, и Фейербах не отказывается от понимания любви как чувства. В своих "Основах философии будущего" он прямо говорит, что любовь - "это страсть, а только страсть есть признак существования".[172] В другой работе - "Фрагменты к характеристике моей философской биографии" Фейербаха - сказано следующее: "Только действительное существо, только то, что составляет предмет чувств, есть также предмет действительной любви".[173]

Но и был и тот, кто мыслил более последовательно, отводя любви лишь поле действия одного только разума или долга. Любовь, по мнению И.Канта, как склонность, как чувство приятия или неприятия изменчива, и потому не в состоянии быть основой морали. В "Метафизике нравов" (1797) Кант подошел к явлению любви исключительно с эстетической точки зрения и только. "Любовь, - рассуждает он, - мы понимаем здесь не как чувство (не эстетически), то есть не как удовольствие от совершенства других людей, и не как любовь - симпатию (ведь со стороны других не может налагаться обязанность питать чувства); любовь должна мыслиться как максима благоволения (практическая), имеющая своим следствием благодеяние".[174] Любовь к человеку противоположного пола и "любовь к ближнему, хотя бы этот последний заслуживал мало уважения"[175] - фактически одно и то же. Это - один только долг, моральная обязанность.

Такая позиция, безусловно, страдает внутренней противоречивостью (ведь долг сам по себе требует уважения к личности и вне его рассматриваться не может), да и сам Кант чувствует это, совершенствуя свою точку зрения, относя к числу требований долга и дружбу. Последняя, по его словам, - "это союз двух людей, основанный на взаимной любви и уважении".[176]

Проникая в самую суть кантовской концепции, И.С.Нарский верно замечает, что для нее наиболее "важно, чтобы между любящими всегда оставалась дистанция, иначе пострадают их личности с присущей им самостоятельностью".[177]

Чтобы несколько смягчить такой моральный ригоризм, И.Г.Фихте пришлось определять волю через стремление к сочувствию. Фихте осознает, что понятие "подчинения", "повелевания" при определении соотношения любви и знания, основанного на законах разума, себя не оправдывает. Если любовь, рассуждает он, подчинена знанию, то это делает ее несчастной, а если наоборот - то это пользуется плохой репутацией.[178] "Любовь, - по его мнению, - есть природа и разум в их первоначальном объединении".[179] "Любовь - это самая интимная точка соединения природы и разума, это единственное звено, где природа вторгается в разум, она, стало быть, есть превосходнейшее среди всего природного".[180] И, тем не менее, недостаток чувственной любви состоит в том, что она не зависит от свободы.[181] Ведь для Фихте, прежде всего, важно понять знание именно как "бытие свободы". Любить - значит знать, то есть быть свободным. Существуют люди, говорит он, которые сами не знают, чтó они любят. В данном случае они ничего не любят, а, следовательно, и не живут.[182] Как видим, моральный ригоризм здесь еще более усиливается. Фихте совершенно искренно верит в то, что несовершенство этого земного мира проистекает из нашего понимания любви как простой принадлежности того, кто любит. На самом же деле, не любовью обладает человек, а, напротив, именно любовь владеет им. Сам же по себе человек непостоянен. Однако, если он вдруг окажется охваченным любовью, то отныне не будет в мире существа постояннее его.[183] Сам Фихте, по воспоминаниям многих современников, всегда был равен себе в своей любви, какими бы разными не были предметы его любви. Он всегда оставался одним и тем же в основе своего духа.[184] Пережив определенный период метаний между чувственной любовью и нравственным долгом , Фихте стал, в конечном счете, как говорил доктор Маргейнеке, "неосознанным орудием какой-то более высокой любви", которая пронизывала его дух до конца жизни. Шеллинг, много размышлявший над проблемой соотношения любви и нравственного духа, поставленной в немецком идеализме, писал по этому поводу то, что "дух еще не есть наивысшее; он только дух или дуновение любви. Высочайшее же - любовь".[185]

Итак, перед нами первая антиномия или два теоретических положения, полностью противоположных друг другу, но обладающих равной степенью доказательности.

ТЕЗИС

Любовь - это исключительно чувство.

АНТИТЕЗИС

Любовь идентична лишь разуму.

ДОКАЗАТЕЛЬСТВО ТЕЗИСА

Если мы допустим, что любовь не имеет ничего общего с чувственностью, то есть не основана на изменчивых чувствах, то она идентична лишь разуму или моральному принципу, который как принцип определяет все наши отношения к ближнему. Но моральность именно в том и состоит, что она опять-таки есть "чистое", бескорыстное, а потому, может быть, и самое сильное чувство , делающее причастным наше существование неким вечным и неизменным законам бытия, которые надлежит выполнять безотносительно к обстоятельствам, везде и всегда. Помимо всего этого, любовь как "чистый" разум выступает в реальной жизни лишь как нечто заурядное и обыкновенное. Другими словами, "нечистая" любовь является необходимой, естественной формой проявления "чистой". Следовательно, любовь есть чувство , что и требовалось доказать.

ДОКАЗАТЕЛЬСТВО АНТИТЕЗИСА

В самом деле, допустим, что любовь имеет только чувственную природу; тогда она не может осуществлять то, чего нет в природе, то есть сверхприродного, подчиняющегося законам дóлжного и свободного от наших пафосов. Исполнение же долга требует не просто обуздания чувственности, как "немощи в Я", но и задействования всех творческих способностей, дабы знать, как поступать разумно в каждом конкретном случае. Поэтому, хотя многие виды любви и могут носить чувственный характер, закономерно и оправданно понимать под любовью чистый долг или разум.*)

ПРИБАВЛЕНИЕ К ПЕРВОЙ АНТИНОМИИ

"Люблю, как долг велит, - не больше и не меньше" - это вовсе не ограничение нашей обязанности по отношению к ближнему, - пишет Т.А.Кузьмина, - некое бесстрастное исполнение формального предписания, а выполнение по отношению к нему высшего - безусловного и категорического - долга, то есть, в сущности, максимума возможного, то есть того, что является следствием максимального расширения души…"[186] Так, Корделия у Шекспира восклицает:

"Я выступила не из жажды славы.

Но из любви, лишь из одной любви,…"[187]

Таким образом, любовь имеет духовно-нравственную сущность. На этот момент обращает внимание и Э.Фромм, который пишет следующее: "В действительности существует лишь акт любви. Любить - это форма продуктивной деятельности. Она предполагает проявление интереса и заботы, познание, душевный отклик, изъявление чувств, наслаждение… Это процесс самообновления и самообогащения".[188] Любовь, другими словами, - это главнейший стимул познания мира, чувство, выступающее в своей универсальной форме, то есть как ум или разум.

* * *

Итак, мы здесь ничего пока не имеем, кроме, быть может, попытки примирения данных противоположных утверждений друг с другом. Ведь в жизни иногда случаются совпадения чувственной и духовной любви, но это случайность, которую совершенно невозможно ни предугадать, ни как-либо искусственно вызвать. Поэтому можно согласиться с мнением тех, кто считает, что любовь есть тайна, а последняя требует приобщения к себе в ходе творческого процесса и остается до конца непостижимой. Мы ничего не знаем о причинах любви , но знаем в то же время о долге . Таким образом, необходимо различать любовь как первоначальную потенцию , которая может перейти, а может и не перейти в бытие, и любовь как чистый разум , истину, которая не есть тайна; только путь к нему составляет тайну. Последняя всегда есть творчество или эрос , как нечто самодвижущееся, самодействующее, изливающееся на все сущее и вновь в себя возвращающееся. Псевдо-Дионисий приводит отрывки из "Эротических гимнов" св. Иерофея, в которых содержится определение эроса как той силы, "которая из себя, через себя и в себе вращаясь, постоянно возвращается в самое себя".[189]


§ 2. ВТОРАЯ АНТИНОМИЯ

Откуда "возникает борьба и раздвоенность в человеке?" - спрашивает Я. Беме и сразу же отвечает: "Из влечения, страсти".1 Из эроса, добавим мы. Эрос есть влечение к чему-то, чего нет вблизи, творческая потенция. Но эрос в то же время жаждет, чтобы он был. Он не только духовен, но и материалистичен. Только в эросе мы обретаем свойства, становимся определенными сущностями, чем-то. Но быть чем-то - значит быть во времени. Так, в потенции любви или в эросе мы открываем возможность перехода в бытие, формами существования которого являются пространство и время. Это бытие любви отнимает у эроса его власть над самим собой, его свободу, его чистое существование. Любовь, таким образом, превращается из нечто вечного и надвременного в конечное и овремененное и, следовательно, подверженное уничтожению.

Данную противоположность потенции любви и акта любви можно выразить в следующей антиномии.

ТЕЗИС

Любовь имеет начало во времени.

АНТИТЕЗИС

Любовь не имеет начала во времени;

она есть нечто надвременное или вечное

ДОКАЗАТЕЛЬСТВО ТЕЗИСА

В самом деле, если мы допустим, что любовь не имеет начала во времени, то, следовательно, она от него и не зависит. Однако в таком случае любовь также абсолютно не имеет ничего общего с чувством или склонностью, то есть с нечто изменчивым, временным и непостоянным (невозможно, например, однажды испытав чувство восторга, восторгаться затем всю свою жизнь), а значит, и со счастьем, которое быстротечно, мгновенно, внезапно, а потому и эросно. Таким образом, мы должны были бы испарить из любви весь ее эрос или сделать ее "чистой". Но "чистой", совершенной любви не существует, так как никогда до конца не снимается момент чуждости "ты". Значит, рождение, начало любви есть необходимое условие ее существования, что и требовалось доказать.


ДОКАЗАТЕЛЬСТВО АНТИТЕЗИСА

Допустим, что любовь имеет начало во времени. В этом случае, ей должно предшествовать время, когда ее еще не было, то есть чистая потенция времени, любовь "как таковая", "чистая" любовь, не приуроченная ко времени. Но такая "чистая" или бесконечная любовь совершенно бесцельна, поскольку ее стремление отделить духовное от чувственного наилучшим образом достигается смертью. Поэтому хотя многие виды и формы любви имеют начало во времени, сама любовь, как чувство идеальной основы личности, не может иметь начала и, следовательно, есть нечто надвременное и вечное, точнее, превращение временного в вечное.

ПРИБАВЛЕНИЕ КО ВТОРОЙ АНТИНОМИИ

Э.Фромм указывает на одну характерную особенность возникновения любви: "внезапное ощущение как бы "падения в любовь", в результате чего рушатся барьеры между до того чужими людьми".[190] Однако данное самопроизвольное начало (любовь как бы "случается с нами") - необходимый, но еще недостаточный признак человеческой любви. Нельзя не учитывать при этом и фактора воли: "Любить кого-нибудь не есть просто сильное ощущение, но также и решение, суждение, обещание … любить друг друга вечно".[191]

Далеко не каждый оказывается способным на истинную любовь, которая, возможно, далека от своей абсолютной "чистоты". "Ведь красота от чистоты увянет"[192] , - говорит Ромео у Шекспира. Тем более любовь! Ведь если Амур "есть все и делает все, что о нем можно сказать все и все можно считать ему свойственным"[193] , то в нем есть место и совершенно земному эротическому чувству.[194] Не случайно в римской мифологии Амур - это божество любви, соответствующее греческому Эроту. Именно в эросе, а не в "чистой" любви, содержится подлинное разрешение уже указанных нами антиномий. Да и то, что на первый взгляд зовется "чистой" любовью, нередко является лишь сложным переплетением других видов и форм любви.

Именно творческий эрос, а не "чистая" любовь, есть одна из главных преград дробящегося миропорядка, который усиленно стремится к тому, чтобы сузить и расчеловечить человека. Эрос стихийно и вечно поддерживает в человеке его тягу к полноте жизни, ощущение цельности и естественности.

Эрос - это нечто большее, чем природа, нечто большее, чем простое поддержание рода и его духовного достояния. "Эротическое стремление к чувственно-прекрасному, - писал Б.П.Вышеславцев, - превращается в стремление к красоте, к воплощению прекрасного, превращается в божественный Эрос, и то, что он рождает, уже не есть порождение природы; здесь начинается иное царство, не царство природы. Сознательное стремление (Эрос) устремлено к иному миру. Сознание не есть только украшение колонны природы, а есть основание для возведения нового здания, покоящегося на сводах природы".[195] Это здание - свобода.

В часы любви, пронизанной эросом, время как бы исчезает, его не ощущаешь. "И вместе с тем, - замечает Рюриков Ю.Б., - каждая секунда насыщена такими безднами переживаний, что время как бы останавливается и от одного удара пульса до другого проходит вечность".[196] Напротив, время тянется бесконечно долго, когда любить нельзя. Джульетта при своем последнем свидании с Ромео говорит: "Смотри же, шли мне вести каждый час. В одной минуте - много, много дней".[197] Бесконечная любовь и возникает тогда, когда любить уже невозможно. И в этом случае она как первая потенция, или чистое стремление, оказывается всецело побежденной второй потенцией или смертью. Напротив, истинная, или эросная любовь "не есть слабое подражание и предварение смерти, а торжество над смертью…"[198] Она есть свободно парящее между жизнью и смертью, как нечто на деле жестокое и суровое и в то же время, как "Сон, слишком для действительности сладкий!"[199]

* * *

Итак, разрешение второй, указанной нами антиномии, коренится в осознании того, что объединяет временное и вечное, а именно - мгновения. Тот не любит, кто не влюбляется сразу. Мгновение любви едино во всех частях времени. Миг любви является всем ее временем. "Потому что, - как говорит Тансилло у Дж.Бруно, - если бы не было мгновения, не было бы времени; поэтому время в своей сущности и в своей субстанции есть ни что иное, как мгновение".[200] Однако мгновение "не означает точку во времени".[201]


§ 3. ТРЕТЬЯ АНТИНОМИЯ

Выше мы показали, что даже в так называемой "чистой" любви никогда до конца не снимается момент чуждости "ты", все время остается неопределенным некий остаток невысказанного и молчаливо самому себе открывающегося одиночества. Внутреннее одиночество субъекта - это его своеобразие, его субъективность, от которой невозможно избавиться никаким трансцендированием. Да и вообще, тот факт, что я существую , - "нечто совершенно непереходное, безынтенциональное".[202] Человеческие существа в состоянии практически обменяться всем, кроме того, что характеризует субстанцию их существования. К данной субстанции, на мой взгляд, можно отнести такие внутренние и духовные качества, как честь [достоинство] и совесть.

Как часто, объятый какой-либо сверхсильной любовью, человек забывает о своем достоинстве! Гегелевская философия любви, отталкивающаяся от той мысли, что субъект ищет в любви самоутверждение, которое возможно только тогда, когда объект любви достоин субъекта по своей внутренней силе и возможностям и в этом смысле ему как бы "равен", сводит счеты именно с субстанцией существования любви, предполагающей пространственную разделенность любящего и любимого. Прочно скрепляет узы брака, по Гегелю, только духовное единение супругов, то есть то, что "само по себе стоит выше случайности страстей и временного особенного каприза".[203] Браку, таким образом, страсть является даже помехой, а потому она и не слишком желательна.[204] Но если любовь - это чувство, то можно ли его требовать от кого бы то ни было? Прекрасно осознавая данный момент, Гегель воспевает одухотворенную любовь или любовь = разум, что обретает свое воплощение в рыцарском любовном служении. Существенной любовь здесь "становится только благодаря тому, что субъект в этом одухотворенном природном отношении растворяет свое внутреннее содержание, свою внутреннюю бесконечность. Потеря своего сознания в другом, видимость бескорыстия и отсутствие эгоизма… самозабвение, когда любящий живет не для себя и заботится не о себе, находит корни своего существования в другом и все же в этом другом всецело наслаждается самим собою, - это и составляет бесконечность любви…".[205] Итак, полное и абсолютное, не знающее никакого разделения, слияние!

Однако любовь не только связывает любящих, рождает такое соприкосновение и близость, которые сильнее осязаемого, но и разъединяет.* Чем дальше отдаляются друг от друга любящие, тем сильнее любят. Ведь достоинство в любви состоит как раз в том, чтобы не забыть другого. И эта память делает невыносимой разлуку или пространство между любящим и любимым.

Итак, мы сталкиваемся еще с одной антиномией.

ТЕЗИС

Любовь предполагает пространственную

разделенность любящего и любимого.

АНТИТЕЗИС

Любовь не терпит никакого пространства,

всякая разделенность любящего и любимого предполагает их изначальное и абсолютное единство.

ДОКАЗАТЕЛЬСТВО ТЕЗИСА

Допустим, что любовь несовместима с пространственной разделенностью любящего и любимого; тогда она есть их абсолютное, духовное и чувственное слияние. Но это невозможно, поскольку при этом происходит разрушение индивидуальности или чистого существования, у которого "нет ни окон, ни дверей".* ) Следовательно, субъект-субъектные и субъект-объектные отношения в любви основываются на пространственной определенности.

ДОКАЗАТЕЛЬСТВО АНТИТЕЗИСА

Допустим, что любовь основывается на пространственной разделенности любящего и любимого. В этом случае разделению можно было бы приписать такую же онтологическую первичность, как и воссоединению. Однако это невозможно, поскольку всякая разделенность предполагает исходное единство. Единство включает в себя разделенность точно так же, как бытие охватывает самое себя и потенциальное бытие. Не объединить того, что по своей сути раздельно. Следовательно, любовь не переносит никакой пространственной разделенности.


ПРИБАВЛЕНИЕ К ТРЕТЬЕЙ АНТИНОМИИ

От внутреннего одиночества никогда не избавишься, никакой даже сверхсильной любовью. О нем можно забыть, но хотя бы на бессознательном уровне оно всегда будет присутствовать. "В этом смысле, - пишет С.Л.Франк, - и самая интимная любовь даже не имеет права пытаться проникнуть в это одиночество, вторгнуться в него и его преодолеть через его уничтожение, ибо это значило бы разрушить самое внутреннее бытие любимого; она должна, напротив, быть -– как где-то тонко замечает Р.М.Рильке - нежным бережением одиночества любимого человека".[206] Это говорит о том, что даже "чистая" любовь не может исчерпать всего существования человека. Сила любви не является и внешним дополнением к жизненному процессу; напротив, жизнь несет в себе любовь как один из своих существенных составляющих элементов. Любовь - это вторая космическая потенция, которая, одержав победу над первой потенцией, или эросом, еще не приобретает значения третьей [= одухотворенному эросу]. Для того, чтобы вторая потенция уступила место третьей, к жизни должны быть вызваны новые источники существования, которые обнаруживаются, как мы писали выше, в скрытом действии первоначальной или бесконечной потенции, которая помогает первой потенции удерживать власть над самой собой.

То, что это действительно так, доказывает само существование космического универсума, в котором наряду с силами притяжения действуют и силы отталкивания. Ни одну из этих сил не стоит абсолютизировать. Универсум перестает быть, как только силы притяжения превышают установленную меру. О любви, как всепроникающей космической силе, писали Дж.Бруно и Я.Беме. Однако тенденция к универсализации любви, к превращению ее во всепроникающую силу, подобную силе тяготения, постепенно сошла на нет. Ведь природа тяготения - не во взаимопроникновении тел, а в их способности к сосуществованию, что, безусловно, предполагает действие некой скрытой или изначальной потенции, позволяющей сохранять вещам хотя бы на некоторое время их первоначальную данность. Надо стремиться проводить различие между тем, чтó представляет собой любовь и тем, что любовь есть, существует . Ее существование или бытие предполагает наличие нечто абсолютно непереходимого, то есть того, через что невозможно переступить. Чтó любви или же ее сущность всегда соотносится с определенной результативностью. Не только человек, но и целый мир взрывается от любви, стремится к тому, чтобы не быть. Итак, ясно, что любовь предполагает пространственную разделенность любящих, в любви всегда необходимо подумать о том, как сохранить свое существование, то есть свою способность не до конца переходить в бытие, свою звенящую свободу.


§ 4. ЧЕТВЕРТАЯ АНТИНОМИЯ

Те антиномии, которые нами уже сформулированы, составляют противоречие между догматическими на вид тезисом и антитезисом, из которых ни одному нельзя отдать предпочтения перед другим. Не трудно представить себе, что на этой арене борьбы противоположных друг другу суждений никогда не возникнет мира, ибо по мере погружения в сущность любви будут открываться все новые и новые ее стороны, и нам лишь остается поэтому поостеречься только того, чтобы не попасть "к тем, кто идет по чужым стопам, собирает чужое и останавливается на том, что дал другой".[207]

Чтобы этого не случилось, надо стыдиться в таких святых вещах, как любовь, свобода, нравственность, следовать чужому мнению. Но надо не отбрасывать все эти мнения, а по возможности противопоставлять их друг другу, предоставляя, в конце концов, им самим решать спор между собой.

Так, некоторые авторы склонны считать, что любовь возникла позднее ненависти, дружелюбия, материнского чувства. Опираясь на труды Моргана и Бахофена, Ф. Энгельс писал, что до средневековья "не могло быть и речи об индивидуальной половой любви. Само собой разумеется, что физическая красота, дружеские отношения, одинаковые склонности и т. п., пробуждали у людей различного пола стремление к половой связи, что как для мужчин, так и для женщин не было совершенно безразлично, с кем они вступали в эти интимные отношения. Но от этого до современной половой любви еще бесконечно далеко".[208] С этим мнением согласен и Гегель, который говорит, что в одах Сафо больше виден изнурительный жар крови, чем "глубокое истинное чувство субъективного настроения".[209] И в скульптуре древних (например, Венера Медицейская) "совершенно отсутствует выражение внутреннего чувства, как его требует романтическое искусство".[210]

В данных наблюдениях содержится много верного, но вряд ли правильным является то положение, что древность не знала настоящей любви. Ведь, Гегель, как и Энгельс, идет от сущности к существованию . Ему важно понять, прежде всего, сам дух эпохи и только уже потом человека вместе с его психологией. Однако человек не только "схватывает" эпоху в мысли, но в отдельных случаях и раздвигает ее. Так, любовь, отразившаяся в лирике Древнего Египта, очевидно, не была простым чувственным эросом. Примерно в те же времена египтяне создают, как известно, знаменитый скульптурный портрет - голову Нефертити, в которой запечатлена такая высота духа, до которой, на наш взгляд, далеко "современной половой любви".

Другие авторы исходят из определения любви как специфического состояния индивида, стихии, "в которой он чувствует себя полноценным, полнокровным, живым человеком".[211] Согласно такому взгляду, любовь предстает как наиболее адекватный показатель реальности существования личности. Интенсивность любви определяется, таким образом, самой способностью любить, а не предметом любви. "Люблю, значит, существую", - если перефразировать Декартовское "cogito, ergo sum". "Если я люблю, - пишет М.К. Мамардашвили, - потому что в этом чувстве вижу реализацию моего человеческого достоинства, - эта причина важнее, чем преходящие качества любви, и в своей бесконечности, в своей устойчивости не зависит от этих преходящих качеств предмета любви".[212] Следовательно, любовь определяется, прежде всего, развитостью человеческих качеств любящего , а не содержанием чувственного опыта, который случаен и патологичен в кантовском понимании (патологическое, согласно Канту, есть то, что зависит от чувственности, детерминируется ею[213] ). Хотя психологически любовь и объясняется конкретными причинами, любят "не за что-то, любят потому, что любят".[214] Любят и когда не любят вообще! Я имею в виду несчастную, безответную любовь. Это - тоже любовь и, быть может, самая наивысшая, просто как "чистая" способность, указывающая на богатый внутренний мир любящего.

Итак, перед нами следующая антиномия.

ТЕЗИС

Любовь есть человеческая способность, остающаяся неизменной при тех или иных преобразованиях

культуры или при смене одной эпохи другой.

АНТИТЕЗИС

Нельзя выводить общие для всех эпох правила, полагая, что любовь остается в них одинаковой и равной самой себе.

ДОКАЗАТЕЛЬСТВО ТЕЗИСА

Допустим, что не существует никакого инварианта , остающегося неизменным в различных культурных формах, в исторических эпохах.[215] В данном случае нам потребовалось бы опереть любовь исключительно на чувственный опыт. А между тем, никакими эмпирическими причинами невозможно объяснить возникновение любви, которая идеальна и безусловна. Следовательно, во все исторические эпохи, пока существует человек, будут оставаться в наличии и, так называемые, "чистые" условия любви вообще как человеческой способности.

ДОКАЗАТЕЛЬСТВО АНТИТЕЗИСА

Допустим, что вполне возможно выявить общие для всех культурных эпох правила, считая, что любовь в них остается раз и навсегда неизменной. Тогда любовь означала бы исключительно “чистое” чувство идеальной основы личности. На деле же, рождение любви зависит не от одной причины, а от многих (духовное усложнение человека, подъем его на новые ступени нравственного и художественного развития и т.д.) и является только одним звеном в цепи общего развития человека. Следовательно, никакой любви, как инварианта, не существует.

ПРИБАВЛЕНИЕ К ЧЕТВЕРТОЙ АНТИНОМИИ

Если исходить из определения любви как инварианта, то мы неизбежно попадаем в сферу свободы и творчества. При этом душу любящего переполняет огромная энергия, требующая своего выхода. Так любовь становится творчеством, величайшей тайной жизни. Такая любовь как бы свободно парит между бытием и небытием; не пытаясь "зацепиться за чужое бытие", она наивысшее удовлетворение получает в жертвенности. Вместе с тем истинная любовь не оказывается предоставленной исключительно самой себе, поскольку в этом случае она превратилась бы в ничто.

В то же время, если полностью отрицать эмпирические причины возникновения любви и исходить только из абсолютной непостижимости критерия выбора своего избранника, то этим еще задача не решается. Ведь идеальное, как мы заметили выше, чуть-чуть ущербно; и идеальная любовь - не только одно единственное благо, но и зло. "Любовь зла, - говорят в народе, - полюбишь и козла". Любить абсолютно ни за что - это все равно, что изменять разуму, который, оторванный от всякой рассудительности, становится чистым ничто. Поэтому трудно согласиться с тем мнением, что если бы эмпирические "причины действительно сыграли свою роль (например, красота, ум, богатство, сила и т.д.), то никакой любви" бы и не было, а была бы только сплошная ее имитация.[216] Великие поэты всегда восхищались именно духовными и телесными качествами тех, кого они воспевали. Их любовь была далеко не беспредметной. К этому следует добавить и то, что чувства древних людей существенным образом отличались от нынешних чувств. Первые чувства - это, скорее "сверхчеловеческие страсти, циклопические клокотания души".[217] Это - не обычные человеческие существа, а титанические душевные импульсы. Напротив, нынешние чувства - сложные, "цивилизованные" чувства, как бы состоящие из различных потоков.


§ 5. ПЯТАЯ АНТИНОМИЯ

Можно ли требовать любви от кого бы то ни было? Если да, то это противоречило бы свободе; если нет, то тогда свобода превращается в полную противоположность долгу, разуму.

Необходимо отметить, что при насильственной, искусственной попытке вызвать в себе какое-либо чувство, мы обретаем нечто негативное. Так, намеренно вызванное раскаяние содержит в себе нечто от самодовольства. Искусственно вызванное чувство любви переходит в чувство безразличия или даже враждебности. Но в то же время это вовсе не означает, что чувство любви не заключает в себе даже малой доли необходимости. Как можно любить, следуя голосу одной только чувственной страсти? Ведь, последняя - лишь мираж свободы, а на деле - только природа.

Вместе с тем в основе любви должно лежать нечто такое, благодаря чему нашли бы свое оправдание как нравственно-этическая, так и онтологическая ее интерпретации. Следует различать отрицательные условия , без которых не может быть любви, и положительные условия, благодаря которым любовь существует в действительности. Под отрицательными условиями следует понимать необходимые формы или виды бытия любви. (Если любовь есть, то она может быть мыслима только такой-то, а не иным образом; следовательно, данные формы представляют собой необходимо мыслимое или, как охотно выразился бы Шеллинг, нечто такое, чего нельзя не мыслить.) Наоборот, положительные условия, благодаря чему любовь существует, есть высшее творчество, совершенно безусловная и свободная воля , от которой единственно зависит то обстоятельство, что любовь действительно существует.

Итак, мы приходим к следующей антиномии.

ТЕЗИС

Любовь есть стремление к полной независимости от природы.

Поэтому для ее объяснения необходимо еще допустить свободу.

АНТИТЕЗИС

В мире любви все совершается исключительно

по законам природы.

ДОКАЗАТЕЛЬСТВО ТЕЗИСА

Допустим, что нет никакой любви, полностью независимой от природы; тогда любовь сводится исключительно к удовлетворению нашей чувственности, вызывая тем самым чувство утомления и пресыщения. Однако в действительности она открыта для бесконечности и преодолевает ограниченность человека на его пути к совершенству.

В силу сказанного нет необходимости излагать по порядку причины возникновения любви. Она - дело свободной инициативы и основа самой себя. Любовь не сводится ни к умозаключениям, ни к природным влечениям.

ДОКАЗАТЕЛЬСТВО АНТИТЕЗИСА

Допустим, что в мире любви все совершается по законам свободы, то есть существует любовь как чистое стремление, характеризующееся путем отрицания всех предикатов природного влечения. Тогда данное стремление есть такое стремление к независимости от природы, которое не ищет наслаждения. Но в этом случае из него может последовать только исключительно воздержание, а никак не позитивное действие. Следовательно, утверждение, будто любовь возможна только согласно законам свободы, взятое в своей неограниченной всеобщности, противоречит самому себе. Любовь не может осуществляться иначе, как только через посредство природной необходимости.

ПРИБАВЛЕНИЕ К ПЯТОЙ АНТИНОМИИ

"Я не хозяин сердцу своему",[218] - говорит Ф. Петрарка в одном из своих сонетов. Таким образом, чем больше препятствий встает на пути любви, "тем могущественнее ее внутренняя сила, страстная напряженность и безумная тоска от ощущения несбыточности надежд".[219] То, что идет от сердца, не может вступать в противоречие со свободой. Ведь сердце рождает чистое стремление , которое свободно и не зависит от природы.

Итак, природное влечение не дает места для проявления чистого стремления, а последнее, в свою очередь, противится природному влечению. Оба взаимно уничтожают друг друга. Вся история этики стоит за данной антиномией. Можно разрешать данное противоречие в пользу природного влечения; в этом случае мы получаем этику, как учение об удовлетворении природных желаний человека. Однако можно и наоборот; тогда возникает этика отрешенного идеализма, стремящаяся подавить первоначальные нужды, низшие влечения. В своем первом наукоучении, замечает Б.П. Вышеславцев, Фихте устанавливает принцип взаимного ограничения .[220] Данный принцип состоит в том, что "Я" и "не-Я" существуют отчасти. Одно и то же действие должно быть отчасти проявлением природного влечения и также отчасти - удовлетворением чистого, свободного стремления. Только таким образом возможна нравственность в ее действительном осуществлении. Итак, мы получаем нечто новое, составное, то есть обретаем такое стремление , которое есть и природное, и чистое вместе взятое. Вместе с тем чистое стремление отчасти присутствует в нравственном стремлении. Свободный человек должен в одно и то же время быть и не быть зависимым от природы; это же возможно только в том случае, если человеческое существование означает некий переход, движение от зависимости к независимости, которое никогда не может оказаться законченным в какой-либо конечный момент времени.

Но свобода в любви не может примириться с этим половинчатым существованием; она стремится к абсолютной свободе. Свойственное человеку чувство голода неприятно, а пища вкусна.[221] Вместе с тем стремление к свободе состоит не в том, чтобы освободиться от голода и любви, а в том, чтобы удовлетворить их с целью оздоровления своего тела. От чувства голода и любви невозможно освободиться. Свобода предполагает эти влечения, санкционируя их в качестве средства для иных, высших целей, не данных в природе.[222] Но должна ли природа оказаться подчиненной этим целям? Мишель Монтень рассказывает, что "юноша-грек Фрасонид был настолько влюблен в свою собственную любовь, что, завоевав сердце возлюбленной, не пожелал насладиться ею из опасения убить, насытить и угасить наслаждением то беспокойное горение страсти, которым он так гордился и которое питало его".[223] Нет для женщины ничего страшнее, чем безраздельное господство над нею. Любовь погибает, когда любящие удовлетворяют свои желания и стремления в ущерб плоти. Другими словами, природа и свобода не должны приноситься в жертву друг другу. Они должны постоянно существовать друг для друга, но только отчасти. Nimirum propter continentiam incontinentia necessaria est; incendium ignibus extinguitur.* ) Но нельзя пылать беспрестанно! Чистая потенция, хотя и бывает instar omnium еще до того, как решится покинуть сферу возможности, тем не менее, она постепенно как бы сжигает себя, если данный переход в бытие слишком затягивается. Эрот способен преодолеть любые препятствия, но он тотчас же улетучивается, как только его пытаются перехитрить.


§ 6. ШЕСТАЯ АНТИНОМИЯ

Выше установленное различие между любовью и эросом имеет принципиальное значение для прикосновения к самим истокам человеческого существования, к свободе человека и, в конечном счете, к царству абсолютных или непреходящих ценностей. Однако это различие опаснее всего отрицать в отношении "безусловно необходимого существа", если следовать терминологии Канта, или Бога. Ведь, эрос представляет трансперсональный полюс, а любовь - личностный. Эрос есть постоянное трансцендирование личности за свои пределы, в то время как любовь трансцендентальна, или имманентна глубинам духовного опыта человека. Однако любовь также невозможна без эроса, как и эрос невозможен без любви. Эрос существует в любви, и есть также любовь в эросе. Они как бы полярно взаимозависимы. Индивиды, не имеющие личностного ядра, влачат свое существование без эроса. Тот же, кто не в состоянии любить другого, то есть выйти за границы самого себя, не в состоянии испытать и прикосновения к безусловной основе своей сущности, ощутить желание сблизиться с такой потенцией бытия, которая в наибольшей степени отделена от нас, совершенно необъяснима и в то же время наиболее близка нашему сердцу. Это и понятно. Вольнолюбивые души ненавидят всякого рода путы, руководствуясь следующей поговоркой - Et mihi dulce magis resoluto vivere collo.[224]

Человек действительно не может любить того, от кого зависит. Повиновение не есть любовь. Ложная любовь до того близко соседствует с истинной, что мы должны всячески остерегаться столь опасной близости. Ведь люди зачастую верят и любят то, чего не в силах постичь. При этом они испытывают наивысшую страсть, но male cuncta ministrat Impetus[225] (Стаций. Фиваида, Х, 704-705). Эта страсть подчиняет человека чему-то одному. Но он боится стать чем-нибудь одним и вынужден поэтому положить над собой нечто высшее или "безусловно необходимое существо".

Любовь - это величайшая страсть, и, прежде чем поддаться ей, человеческая душа содрогается. Ведь мы как бы предвидим, что, и любя, не в силах достичь наивысшего. И, более того, полюбив, мы сразу же утрачиваем то, что зовется instar omnium.

Проделанный анализ противоречивой природы любви позволяет нам сформулировать еще одну антиномию, касающуюся тех затруднений метафизически мыслящего разума, которые вытекают из допущения или отрицания в мире любви и вне его пределов безусловно необходимой сущности.


ТЕЗИС

Истинная любовь включает в себя безусловно

необходимую сущность

АНТИТЕЗИС

Любовь не имеет никакого отношения к абсолютно

необходимой сущности

ДОКАЗАТЕЛЬСТВО ТЕЗИСА

Если любовь имеет начало во времени, то, следовательно, и определяется чем-то предшествующим как его условием. Таким образом, всякое возникновение любви обусловлено. Но раз существует обусловленное, то должно существовать и нечто безусловное. В противном случае обусловленное будет несколько ущербным, в его природе нами будет ощущаться постоянная недостача. В конечном счете, обусловленное окажется не действительным, а только возможным, что противоречит тезису об онтологической природе любви. Итак, любовь, как нечто обусловленное, включает в себя и безусловно необходимую сущность.

ДОКАЗАТЕЛЬСТВО АНТИТЕЗИСА

Если бы любовь имела отношение к абсолютно необходимой сущности, то она имела бы начало, которое само по себе суть безусловное. Однако в этом случае любовь не могла бы начаться во времени. Она представляла бы собой нечто безотносительное и не обладала бы сама по себе необходимым существованием. Следовательно, допущение существования абсолютно необходимой сущности в любви является противоречивым.

ПРИБАВЛЕНИЕ К ШЕСТОЙ АНТИНОМИИ

Итак, какая-либо теоретическая позиция по вопросу о метафизической сущности любви является бессмысленной, если предварительно не установить различия между ноуменальной и феноменальной сферами.

Вообще следует различать любовь как феномен и любовь как ноумен. Обращаясь к уже выше установленной нами разнице quid и quod, заметим, что философы обычно предпочитают отвечать на вопрос - чтó такое любовь и приходят, в конечном счете, к тому выводу, что она не дана чувственному созерцанию, то есть лишь умозрительна. Так, Эмпедокл об этом говорит следующее:

"Огонь, и вода, и земля, и безграничная высь эфира,

Вне их губительная ненависть, равная по силе каждому из них,

А с ними любовь, одинаковая в длину и в ширину..."[226]

Эта космическая любовь - безличная и невидимая сила, которая сосуществует со стихиями. И, тем не менее, хотя любовь может лишь несовершенно и частично реализовываться в мире, если душа ее узнала, то никакая холодная жизненная мудрость, никакие соблазны ложных идеалов не в силах поколебать ее. То, что любовь имеет начало во времени, что она остается неизменной при любых преобразованиях культуры и стремится к полной независимости от природы, что, наконец, подлинная любовь основывается на безусловно необходимой сущности, - это краеугольные камни нравственности и внутренней религиозности, как ощущения таинственности, лежащего "в основе религии и всех наиболее глубоких тенденций в искусстве и науке"[227] . Религиозные гении всех эпох, замечает А. Эйнштейн, были отмечены особым "космическим религиозным чувством, не ведающим ни догм, ни бога, сотворенного по образу и подобию человека … во все времена именно среди еретиков находились люди, в весьма значительной степени подверженные этому чувству, которые своим современникам часто казались атеистами, а иногда и святыми. С этой точки зрения люди, подобные Демокриту, Франциску Ассизскому и Спинозе, имеют много общего".[228]

Если верно то, что любовь есть объективный закон существования мира (включая и человеческий мир), то вполне возможен ее анализ с точки зрения теоретического или научного интереса. Если в любви существует реальность, не зависящая от человека, то должна существовать и истина, адекватная данной реальности. Однако эту точку зрения невозможно ни объяснить, ни доказать (можно лишь указать на то обстоятельство, что человек не в силах поколебать образцы истинно великой любви, которые существуют совершенно независимо от него и которые могут составлять предмет как науки, так и морали* )).

Вероятнее всего, наука не в состоянии научить людей любить друг друга. Любая попытка свести философию любви к научным схемам и формулам неизбежно обречена на поражение. Но общий интерес к теории все же имеет огромное значение, поскольку позволяет подчеркнуть рациональное начало в природе любви. Рациональный способ объяснения при этом оказывается не просто противоположностью эмпирического, а включает его в себя. Рациональный подход к проблеме любви предполагает совместное использование самых разнообразных способов постижения истины.


ГЛАВА IV . ПРОБЛЕМА ПРЕОДОЛЕНИЯ АНТИНОМИЙ

Если перед человеком встает какой-либо вопрос, то он способен и найти на него определенный ответ. Совершенно немыслимо, чтобы природа отдала нас во власть антиномий. В то же время забавно представить себе состояние, в котором наш дух как бы колеблется между двумя равными по доказательной силе суждениями; причем данное замечание остается справедливым не только в отношении мыслей, но и в отношении желаний. "Чтобы справиться с этой трудностью, - пишет Мишель Монтень, - стоики, когда их спрашивают, что же побуждает нашу душу производить выбор в тех случаях, когда два предмета в наших глазах равноценны, или отбирать из большого числа монет именно эту, а не другую, хотя все они одинаковы, и нет ничего, что заставляло бы нас отдать ей предпочтение, отвечают, что движения души такого рода произвольны и беспорядочны и вызываются посторонним, мгновенным и случайным воздействием".[229] Разумеется, что всякая вещь отличается от подобной себе, каким бы незначительным данное различие ни было. Смотря на нее "или при прикосновении к ней мы ощущаем нечто такое, что соблазняет и привлекает нас, определяя наш выбор, даже если это и не осознано нами".[230] И все же наш дух как бы "препятствует себе самому"[231] и тем самым развивается, когда оказывается в том положении, где невозможно принять решение. Ведь выбор уже предполагает неравенство в оценке суждений или предметов. Выбор - это потенция, утратившая власть над собой. Выбирая тезис или, наоборот, антитезис, мы никогда не в состоянии будем сказать всего того, что думаем и поэтому должны проявить максимум осторожности в обращении с выдвинутыми выше противоположными друг другу суждениями о любви.

Тезисы характеризуют бесконечные стремления нашего разума, защищая фундамент, лежащий в основе морали как сущностной силы человека; антитезисы отражают запросы науки, запрещая разуму трансцендировать за границы опыта. Итак, тезис абстрагируется от интересов теоретической науки, антитезис - этических, религиозных и действенных. "Каждая из этих сторон, - говоря словами Канта, - утверждает больше, чем знает".[232] В то же время, как можно заметить, каждая из них стремится указать на нечто необходимое для существования человека , поскольку он есть не только теоретическое или только моральное существо.[233]

И все же, подобно тому, как чаша весов опускается под тяжестью груза, так и наш дух поддается воздействию очевидности. Мягкие души способны запечатлевать что бы то ни было. Чем меньше душа обладает стойкостью, тем легче она сгибается под тяжестью того или иного довода.

Нигде, вероятнее всего, человек не считает себя таким осведомленным, как в вопросе о любви. И нигде он не проявляет такого безумия судить, что истинно и что ложно, на основании своей осведомленности, как в этом вопросе. А между тем истинным раздольем для обмана и является как раз такая сфера неизвестного , как любовь . Люди "ни во что не верят столь твердо, как в то, о чем они меньше всего знают", - говорит Мишель Монтень. И данное замечание остается наиболее справедливым именно в отношении любви. Уже сама необычайность этого феномена внушает веру в него. Любовь, не подчиняясь обычным законам логики, лишает нас возможности что-либо ей противопоставить. Ведь даже тогда, когда мы ей противопоставляем ненависть, то с радостью готовы принять тот тезис, что эта ненависть есть лишь разновидность любви.

Однако следует различать наше восприятие, переживание любви от того представления, которое мы о ней имеем. Люди мучаются не от любви, а от представления, которое они создали себе о ней. Это и имел в виду Кант, когда "говорил, что можно и не встречаться (например, с любимой женщиной. - А.Л.), ибо все равно условия переживания встречи не совпадают с содержанием самой встречи как эмпирического события. Есть какие-то дополнительные условия, диктующие и определяющие то, что нечто вообще в мире может случиться".[234] В любви, которая есть полнота бытия, присутствует, таким образом, нечто, чего каждый человек должен остерегаться. В противном случае наша впечатлительность приведет к преобладанию в нас действия второй космической потенции или "бытия-вне-себя", безграничного и необъятного, уничтожающего "бытие-в-себе" .

Любовь подобна огню. Она путешествует в мире небытия, и то, чего она касается, быстро приобретает способность к самоуничтожению. Итак, в любви важно не встречаться или, если это вообще возможно, отдалять встречу как можно дальше во времени. Только в этом случае переживание встречи будет полностью освобождено от разочарования. Чтобы любить, надо уметь ждать. "Оттого-то мы и бедны при всем нашем богатстве, - замечает Гельдерлин, - что не в силах остаться одни, что любовь не умирает в нас, покуда мы живы…".[235] Все это действительно так и как нельзя лучше касается сущности любви. Но представление о ней часто бывает иным. "Если бы подлинная сущность того, перед чем мы трепещем, располагала сама по себе способностью внедряться в наше сознание, то она внедрялась бы в сознание всех равным и тождественным образом, ибо все люди - одной породы и все они снабжены в большей или меньшей степени одинаковыми способностями и средствами познания и суждения".[236] И, тем не менее, люди создают разные представления об одних и тех же вещах. Причина этого заключается в том, что данные "представления складываются у нас не иначе как в соответствии с нашими склонностями".[237] Например, пылкие натуры могут воскликнуть: "Тот не любил, кто сразу не влюбился".[238] Однако опыт показывает, что любовь тем приятнее, чем труднее и не сразу достижима. Любовь - в самой нашей душе, которая не только изменчива, не только принимает самые разнообразные формы, но обладает способностью приспосабливать к своему состоянию "ощущения нашего тела и все прочие его проявления".[239] Влюбляясь, мы как бы уже заранее подготовлены к любви, поскольку в нас, не переставая, живет никогда не гаснущее чувство идеальной основы личности, чувство принадлежности к человечеству. Только в этом высоком смысле любовь не имеет начала во времени, а есть нечто надвременное или вечное.

Так сходятся в единый узел две важнейшие антонимии, касающиеся космологического фактора в любви. Последняя, как космическая потенция, пронизывает весь универсум. Только благодаря любви мир есть целое, которому подчинено и которым проникнуто все единичное. И эта подчиненность есть всеобщая централизация, а проникнутость - всеобщее одушевление.

Но, будь то отдельный человек или вся Вселенная, все, в конечном счете, погибает от своей переполненности. Однако необходимо заметить, что все оказывается подверженным силе уничтожения ровно настолько, насколько поддается ей. Другими словами, любовь - не только душа мира, но и сила, взрывающая мир. Наш дух стремится к любви, храня в себе свои сокровища до встречи с ней, но затем он становится чудовищной жаждой быть всем, которая яростно рвется наружу из его тайников. Так рождается смерть.

Но есть нечто, что выше любви и смерти, что движет сам дух, что не позволяет вести счет дням нашей жизни, что не дает скользить по поверхности, а наоборот, глубоко воздействует то на одну, то на другую сторону нашего "Я", что заставляет подбирать каждую соломинку былого, что, наконец, охватывает нас мгновенно и всеобъемлюще; это нечто есть творческий эрос, позволяющий разыскивать гениальное и совершенное среди праха, среди колючих терний. Существует легенда о птице, поющей лишь один единственный раз за всю свою жизнь, но зато и прекрасней всего на свете. Она долго ищет куст терновника, не успокаиваясь, пока не найдет. Затем, бросаясь грудью на самый острый шип и возвышаясь над несказанной мукой, она поет, умирая, так, что сам Бог улыбается в небесах.[240]

Глубокий смысл этого повествования состоит не только в том, что все лучшее покупается лишь ценою великого страдания, но и в том, что это лучшее произрастает как бы на границе страдания и наслаждения, жизни и смерти. Прекрасными должны быть и те пределы, где природа заканчивается, а именно там, где она уже соседствует со смертью.

Итак, сформулированные выше антиномии могут быть разрешены лишь путем более широкого теоретического синтеза, охватывающего самые различные сферы познания и способы освоения человеком мира. Ведь можно обо всем по произволу говорить и за, и против. В наших суждениях всегда присутствует элемент ненадежности; они, как и мы сами, подвержены случайности. Потому-то мы и говорим (зачастую не без основания), что очень многое (события, их исход, затем наши деяния и даже мысли) зависит от судьбы, которую невозможно поймать или перехитрить и которая как бы мечется или парит между миром природы и миром свободы, между печалью и радостью, между "до" и "после". Но это и есть эрос , дающий иногда неблагоразумию успех и мало разбирающийся в наших заслугах. Именно эрос приводит к возникновению различных видов любви, заставляя колебаться стрелку весов, на чашках которых симметрично друг относительно друга располагаются тезисы и антитезисы.

Замечательно любопытной, замечает В.И.Метлов, "представляется имеющаяся в "Критике чистого разума" догадка о колебательной природе отношения тезиса и антитезиса антиномий".[241] Такое рассмотрение антиномий должно строиться на основе исследования отношения "субъект-объект". В свою очередь это "дает возможность понять, что антиномическая ситуация существует реально именно на основе определенного характера отношения "субъект-объект", а не только в качестве антиномий-проблем, то есть исключительно на теоретическом уровне".[242] Данное замечание имеет самое непосредственное отношение к нашей проблеме. Действительно анализ феномена любви с точки зрения субъект-объектных, а также субъект-субъектных отношений позволяет сделать вывод о том, что его антиномическая природа обусловлена спецификой взаимодействия субъекта и объекта, а также субъекта и субъекта. Гегель следующим образом говорит об этом: "Характер лица, субъекта, состоит … в том, чтобы снимать свою изолированность, свою отделенность ".[243] Любовь как раз и предназначена к тому, "чтобы снимать свою особенность, особенную личность, расширять ее до всеобщности".[244] Итак, сущность любви состоит в том, что здесь "я отказываюсь от своей абстрактной личности и благодаря этому получаю ее, уже конкретную".[245] Истинная суть личности раскрывается посредством "погруженности в другое". Другими словами, любовь, которая раскрывает "истину личности", не знает изолированности субъекта от объекта, их разорванности.

Любовь, утверждает Гегель, - это "различие двух, которые, однако, друг для друга совершенно не различны".[246] Любить - это "быть тем, что вне меня ".[247] Человек - лишь постольку человек, поскольку в нем присутствует мир. Если этого мира нет, то он распадается. Другое, в силу того, что "оно именно таким образом находится вне меня, имеет свое самосознание только во мне, и оба суть только это сознание их внешнего по отношению друг к другу бытия и их тождества, и это созерцание, чувствование, знание единства есть любовь".[248] Таким образом, любовь, по Гегелю, есть не формальное тождество двух, субъекта и объекта, а диалектическое единство , предполагающее момент различия. Самосознание развивается только в том случае, если наталкивается на границу, испытывает, так сказать, толчок со стороны другого. В этом плане самосознание охватывает собой и субъект, и объект, которые развиваются не только в силу того, что как бы присутствуют друг в друге, но и в силу противопоставленности одного другому.

Однако достигнутый уровень теоретизации любви, откристаллизовавшийся в понятии самосознания, все же закрывает двери для непостижимого и таинственного, которому все же необходимо дать место, ибо в противном случае мы создадим себе преувеличенное мнение о любви, которая часто наделяет предмет обожания такой красотой и прелестью, которыми на самом деле он не обладает. Помимо всего этого, самосознание способно толкать нас и к преувеличенным суждениям о наших собственных достоинствах.

Итак, теория самосознания, на которой Гегель основывает свое понимание любви, является необходимым, но, по всей видимости, еще не достаточным условием существования подлинно человеческой любви. Философия самосознания опирается, как известно, на понятие "чистого" Я, которое стремится освободиться от примеси эмпирического, а, в конечном счете, и всего чувственного. Именно так поступил Фихте, разрабатывая свою философию нравственной любви, весьма далекую от чувственно-эмоциональной стороны человеческого счастья. В результате, то "беспримесное" наслаждение, которое он испытывал при созерцании нравственного Абсолюта, оказалось таким возвышенным и утонченным, что явило свое полное бесплодие в приложении к повседневной жизни.

В любви мы тем более, как говорит Мишель Монтень, "неспособны к беспримесному наслаждению".[249] "Среди доступных нам удовольствий и благ не существует ни одного, которое было бы свободно от примеси неприятного и стеснительного".[250] Удовольствия и тяготы - это вещи крайне различные по природе, но они "каким-то образом соединяются природными узами".[251] Кроме того, из самого "источника наслаждений исходит нечто горькое, что удручает даже находящегося среди цветов".[252] Nullum sine auctoramento malum est.* ) Поэтому наше лучшее или истинное "Я" также окрашено оттенком несовершенного. Ipsa felicitas, se nisi temperat, premit.* *) Абсолютно "чистая" любовь истощает человека, а абсолютно эмпирическая - развращает. Таким образом, ясно, что любовь нельзя исчерпать ни деятельностью "чистого" Я, ни эмпирическим чувством.

Любовь есть то, что постоянно ускользает от самосознания, но вместе с тем каждый раз придает новый импульс для его развития.

Решение сформулированных выше антиномий можно наметить только путем реконструкции не практических результатов и выводов, которые получила трансцендентальная философия, а тех теоретических принципов, которые ею были развиты в наукоучении и трансцендентальной логике. Подобно тому, как истинная философия природы содержится у Гегеля в его "науке логики"[253] , также и философский анализ понятий любви и духа, данный Фихте, присутствует в его "Основах общего наукоучения".

* * *

Абсолютная и духовная сущность "Я": к вопросу о реконструкции фихтевской теории "толчка" . Призывы к возрождению духа, как и высокие помыслы о преобладании любви над ненавистью в нашем земном мире, будут оставаться бесперспективными, на наш взгляд, до тех пор, пока эти понятия не удастся концептуализировать и вписать в более широкий контекст абсолютной деятельности, понятие которой составляло предмет острейших дискуссий, происходивших в философской Германии на рубеже XVIII-XIX столетий. Но все же стоит заметить, что если бы немецкие идеалисты уделили несколько большее внимание тем основам, на которых строилась философия Канта, то идеализм, вероятнее всего, не получил бы того развития, которое можно проследить в "наукоучении" Фихте. Однако и последний не смог полностью абстрагироваться от тех предпосылок, которые составляли основу кантовской системы. И Маркс в данном отношении также отмечает, что "Фихте примыкал к Канту, Шеллинг к Фихте, Гегель - к Шеллингу, причем ни Фихте, ни Шеллинг, ни Гегель не исследовали общей основы Канта, идеализма вообще: иначе они не смогли бы развивать ее дальше".[254]

Данный урок весьма поучителен. Тот, кто слишком долго задерживается на исследовании оснований, не только проникает в сущность вещей, но и останавливается в своем продвижении к новому. Это означает, что принцип служения истине не следует проводить в жизнь слишком непреклонно. Надо уважать и "благосклонные порывы" той юной души, которая, вдохновленная смелым полетом мысли, стремится к еще более неожиданному самовыражению.

И Фихте, и Шеллинг должны были учитывать в своих философских построениях кантовское понятие "вещи в себе". Но в отличие от Рейнгольда, Маймона и Шульце-Энесидема они не слишком долго задержались на этом. В результате общий итог оказался таким, что в созданных ими новых системах "вещь в себе", с одной стороны, приобрела новую форму самовыражения, а с другой - сдерживала и опрокидывала дальнейшее развитие основополагающего принципа этих систем.

В начале это случилось с фихтевской идеей "чистого" Я. Обратим внимание на тот факт, что Фихте, прежде всего, устанавливает различие "между абсолютной, практической и интеллектуальной сущностями Я".[255] Под интеллигенцией он понимает человеческий дух,[256] которым движут "первоначально смутные чувства (происхождение и действительность которых должно изобразить наукоучение)".[257] При этом он высказывает достаточно интересную мысль о том, что представление объекта и самопредставливание не является "абсолютно первым действием человеческого духа”. Первое действие духа идет “вовсе не на объект, а возвращается в себя самого. Лишь только в том случае, когда сможет представить самого себя, возникнет и объект".[258] Это - интересная мысль! Прежде чем что-либо или кого-либо полюбить, мы уже как бы смутно чувствуем необходимость в этом. Думается, что этим суждением Фихте вовсе не отрицает объективного существования вещей; он только хочет сказать, что самосознание способствует появлению в горизонте нашего вúдения вещей, ранее нами не замечаемых.

Сказанное проливает дополнительный свет и на саму проблему "толчка", фихтевская постановка которой является весьма перспективной для дальнейшего осмысления процессов, происходящих сегодня в интервале, ограниченном полосой уходящего времени и времени еще не наступившего.

Вся ущербность постулирования, а затем и неуклонного проведения в жизнь одного только духовного принципа, заключается в том, что мы при этом не можем выйти за пределы бытия-долженствования . "Так должно быть", - говорит духовное "Я". Однако в действительности так не бывает. Фихте, как кажется, и сам прочно придерживается данного принципа, но его учение о трех "Я": абсолютном, практическом и духовном (интеллигенция)[259] , позволяет нам сделать несколько иные выводы.

В человеке, утверждает Фихте, "невозможна никакая интеллигенция (дух. - А.Л.), если в нем нет некоторой практической способности"[260] или практического "Я". Данная “практическая способность соотносится с понятием "стремления". Однако в "понятии самого стремления содержится уже конечность, так как то, чему не оказывается соспротивления , не является стремлением".[261] Другими словами, "устремляющаяся в бесконечность деятельность Я, - пишет Фихте, - должна в какой-то точке испытать толчок и быть обращенной вспять к себе самой".[262] Без этого невозможно никакое самосознание. Ошибается тот, кто считает, что духовную деятельность можно без конца наращивать. Например, идеал, хотя и "является абсолютным продуктом "Я", хотя его и "можно до бесконечности подымать все выше и выше", однако, "он в каждый определенный момент имеет свою границу, которая в следующий определенный момент ни в коем случае не должна оставаться той же самой".[263] И все же человек, утверждает Фихте, "должен до бесконечности все более и более приближаться к недостижимой по существу своему свободе".[264] В этом и заключается сущность его "Я", которое "требует от себя, чтобы оно охватывало всю реальность, заполняло бесконечность".[265] Основу данного требования составляет "идея просто положенного, бесконечного "Я"[266] или абсолютного Я .[267] Такое "Я полагает себя само безусловно" . Тут и речи нет о данном в действительном сознании "Я"; ибо такое "Я" никогда не является безусловно положенным, но его состояние постоянно обосновывается либо непосредственно, либо посредственно чем-либо вне "Я" находящимся".[268] По существу здесь речь идет не о "Я", а только об идее "Я", которая должна с необходимостью лежать в основе его практического бесконечного требования".[269] Но данной идеи наше сознание достичь не в силах. Ее можно осознать лишь посредством философской рефлексии. Такова точка зрения Фихте.

Строго говоря, вопрос о том, исходит ли толчок от абсолютного Я или нет, остается в философии Фихте не проясненным. "Последним основанием всякой действительности для Я, - пишет он, - является, таким образом, согласно наукоучению, некоторое первоначальное взаимодействие между Я и некоторым нечто вне его, о котором больше ничего нельзя сказать, как только то, что оно должно быть совершенно противоположно Я".[270] Основная мысль Фихте такова, что это противоположное начало или "перводвигатель" не привносит ничего чуждого в "Я". Данному двигателю "не присуще ничего, кроме того, что он является двигателем, - некоторой противоположной силой, которую, так таковую, можно только почувствовать".[271] Этим признанием существования непознаваемого, как верно замечает В.А.Малинин, которое стимулирует познание, Фихте, по сути дела, возвращается к им же самим отторгнутой кантовской "вещи в себе".4 Однако та теория толчка, которую он развивает, требует определенной конкретизации.

Отметим, прежде всего, тот момент, что перводвигатель - это сила, которую можно почувствовать. Чувство же Фихте определяет как "обнаружение немощи в Я".[272] В чувстве оказываются тесно связанными друг с другом деятельность и "ограничение" данной деятельности, или толчок. Чувство исключительно субъективно,[273] так что отпадает всякая надобность в его дедукции. И это чувственное начало, органично вливаясь в природу абсолютного "Я", составляет как раз существо перводвигателя. Таким образом, "Я может развить все, что только должно происходить в нем когда-либо, исключительно из себя самого, ни самомалейшим образом не выходя при этом за свои пределы и не разрывая свой круг".[274] Плодотворность только что высказанной мысли можно, однако, осознать, отказавшись от традиционного прочтения Фихте и его оценки как субъективного идеалиста. Ведь фихтевское Я - это не какая-то онтологическая данность, но, как было показано нами выше, идея Я . А идея, чтобы быть совершенной и абсолютной, должна быть хотя бы немного ущербной и несовершенной. Только в этом случае она не будет так сильно стремиться выражать себя нечистыми средствами. Ведь чем "чище" и "благороднее" стремление, тем сильнее оно стремится осуществить себя в реальной жизни как "нечистое", "заурядное" и "обыкновенное".

Итак, проведенная нами здесь реконструкция трансцендентального учения о "толчке", основанная на текстах самого Фихте, позволяет до некоторой степени преодолеть одну давнюю дискуссию, возникшую еще в 60-е гг. нашего века между Г. Гирндтом (нынешним президентом интернационального общества И.Г.Фихте), с одной стороны, и В.Вайшеделем, а также Ф.Вагнером - с другой. Если последний автор полагал, что толчок нельзя приписывать деятельности абсолютного Я, поскольку тогда возникает "игра" абсолюта с самим собой, а нравственность и долженствование становятся цинизмом,[275] то Г.Гирндт, напротив, продолжает отстаивать ту позицию, что толчок свойственен как раз деятельности "абсолютного Я".[276] Выше мы убедились в правомерности именно этой последней точки зрения, однако, лишь с той существенной оговоркой, что наука о Я должна оставаться" по своему глубочайшему существу трансцендентальной .[277]

* * *

Философия любви также должна быть не трансцендентной, а трансцендентальной. Она не должна выходить за пределы абсолютного "Я", в котором тесно взаимодействуют друг с другом чувство и разум, сознательное и бессознательное.

Ни разум, ни чувство нельзя превращать в Абсолют. В противном случае им нельзя будет оказать сопротивления , а, следовательно, и придать соответствующего их природе развития. Как может выступать в качестве подлинного "толчка" то, что совершенно противоположно тому, на что оказывается направленным действие? Природа действия должна быть адекватной природе предмета. И это положение тем более справедливо, когда речь идет о любви, как "толчке" на самосознание, и любви, как абсолютном самосознании, включающем в себя чувственность и разум, но не как только противоположные друг другу начала, а как начала себя самополагающие и самоограничивающие.

Подавляющая часть людей смотрит на любовь с точки зрения вопроса "как быть любимым ", но не с точки зрения возможности любви, то есть - "как любить ". Однако в потенции любви или в э р о с е мы открываем возможность перехода в бытие любви. Но это бытие отнимает у возможности ее истинную природу: являться самой собой , иметь власть над собой. Ведь мы только тогда и можем любить, когда имеем власть над тем "как быть любимым", то есть над бытием, то есть когда в любви все еще сохраняем свободу выбора.

Антиномии как раз указывают на существование самой первой возможности любви, или эроса . Именно эрос придает любви стремление к независимости от природы, оказывая в то же время ей сопротивление. Эрос выражает царящую в природе полярность и вместе с тем непреодолимую тягу к ее преодолению.

Любовь как эрос часто недооценивается теологами. А между тем понимание эроса как недостаточности-в-обладании, как связующей тяги восхождения от чувственного к сверхчувственному, является более методологически привлекательным, чем представление об эросе как "сошествии" Бога к людям. Как можно заставить человека полюбить Бога? Без эроса, без желания такая любовь - это пустой звук. А, между тем, в Евангелии от Марка в ответе Христа на вопрос одного книжника - какова самая первая заповедь - мы находим следующие слова: "И возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим, и всею крепостию твоею", а вторая, подобная ей, гласит: "Возлюби ближнего твоего, как самого себя: иной большей сих заповеди нет" (Ев. от Марка, 12, 30-31). Прекрасные слова! Но все же люди в подавляющем своем большинстве не любят даже себе родственных по духу, даже самих себя. Любить заставить нельзя , хотя суть человека - это любовь .

Шестая антиномия фиксирует момент диалектичности ratio. Критический разум, вопрошающий о существовании безусловно необходимой сущности, в любви обретает кратчайший путь к ее признанию или непризнанию. Так, можно признавать единственного человека и отрицать при этом все остальное; можно признавать одного Бога и с презрением относиться ко всем людям как к быстро преходящим тварям; можно, наконец, признавать Бога, других людей (ближних и дальних), а также все вещи как образы Бога. Все эти факты обусловлены склонностями и всей историей жизни человека. Последний может понимать что-либо и не принимать, но может и наоборот - принимать , но не понимать. На данный момент философского дискурса обратил внимание еще Пьер Абеляр, обстоятельно исследовавший роль "рацио" в теологии. Его неоспоримая заслуга перед философией состоит в том, что разуму оказался доступным более широкий горизонт, нежели вере. Именно разум, находящийся в непрерывном поиске , испытывает всякий раз наслаждение, когда наталкивается на нечто безусловное (в истории или в познании), ибо это безусловное уже невозможно использовать как средство , а только в качестве того, что постоянно открыто для нового. Разум есть чистая потенция достойной человека любви.

ГЛАВА V . УЧЕНИЕ ОБ ЭРОСЕ И ВЫТЕКАЮЩЕЕ ИЗ НЕГО СООТНОШЕНИЕ ДИАЛЕКТИКИ И МЕТАФИЗИКИ

(НЕКОТОРЫЕ ОБЩИЕ МОМЕНТЫ)

Выше мы показали, что сущность эроса состоит в том, что он есть стремление, космическая потенция, как то свободное бесконечное , что может переходить, а также и не переходить в бытие. Отсюда проистекает двойственность и диалектичность эроса. Ведь стремление потому и стремление, что постоянно наталкивается на границу, постоянно трансцендирует за ее пределы. "Всякий "имманентизм" для Эроса, - замечает Б.П.Вышеславцев, - невыносим и есть пребывание в пещере. Но Эрос есть транс и постоянно "пребывает в трансе". И он успокаивается лишь тогда, когда трансцендирует всю иерархию ступеней бытия и ценностей ("обители мнози"), когда встречает, наконец, полный простор, бесконечный простор Абсолютного".[278] Данное замечание весьма существенно для понимания подлинной природы эроса. Последний есть не только выход за границы всякого эротизма, но и трансцендирование "за пределы сексуальности", за пределы "прямого объекта любви".[279] Эрос, как истинная любовь, делает человека творцом и, следовательно, приподнимает его "на новые ступени бытия, где воплощаются новые (Подч. мной. - А.Л.) идеи, смыслы, ценности".[280]

Различные стремления абсолютно разнокачественны и несводимы к одному какому-либо стремлению, например, сексуальному. "Святая любовь" Франциска Ассизского - не продукт эволюции сексуального влечения. "Такое объяснение есть просто неспособность видеть то качественно новое и высшее, что дается на высших ступенях, неспособность видеть новую категорию".[281]

Однако разные стремления не индифферентны друг к другу, а, напротив, "образуют систему взаимного проникновения и соподчинения".[282] В иерархической системе соподчинения низшее стремление входит в более высший комплекс, где и преображается, не переставая в то же время "быть самим собою".[283] "Хлеб и вино, - пишет Б.П.Вышеславцев, - могут лежать в основе самого высшего общения людей. Самая духовная любовь имеет своим первым требованием накормить голодного".[284]

Любой пир души зиждется на экономической основе; чтобы философствовать, необходимо жить, то есть иметь хозяйство и государство (на это обращает свое внимание Платон в своей "Политии"). Но философия есть в то же время и "новое бытие", в сравнении с любовью и голодом, в сравнении с экономикой и политикой.[285] Философия, проникнутая эросом, означает творчество, "то есть создание совершенно новой, ранее не бывшей ступени бытия ".[286] Вместе с тем необходимо отметить, что достижение данной ступени одновременно означает и смерть эроса. Ведь, встречаясь с совершенно новым, человек часто впадает в состояние транса или экстаза, вслед за которым наступает успокоение и приходит скука. Ситуация еще более обостряется, если индивидуальность совершает транс в Абсолютное. В этом случае она, вступая в противоположность к миру и воображая себя выше его, стремится к полному самоудовлетворению и, конечно же, не достигает данной цели. "Самообман заключается в этой ее мнимой возвышенности. Житейский опыт состоит в том, что она разбивается о мир и находит его более мощным, содержательным и ценным, чем она думала".[287]

Итак, в тот самый момент, когда эрос выходит на "бесконечный простор Абсолютного" (Б.П.Вышеславцев), он утрачивает свою диалектичность. Индивидуум, проникнутый чувством этой высоты, хочет наслаждаться, опираясь на одну только силу своего стремления и страсти, а не путем науки. Однако наслаждение есть осуществление желания, а значит и прекращение состояния эросности, жизни. Индивидуум, возомнивший себя на вершине Абсолюта, разбивается о мир, как прочную, жесткую и неразрывную связь вещей, отвергая тем самым путь разума и науки, теории, полной жизни и мысли. В этом плане становятся понятными следующие слова Гегеля, где он говорит о жаждущей мира индивидуальности, которая, "вместо того чтобы покинуть мертвую теорию и погрузиться в жизнь, скорее, таким образом, погрузилась только в сознание собственной безжизненности и достается себе лишь в качестве пустой и чуждой необходимости, в качестве мертвой действительности".[288]

В мире имеется много людей, стремящихся преобразовать его не в силу реформаторского таланта, а в силу повышенного сердечного влечения и самомнения. Критерий неистинности этих "законов сердца" заключается в том, что они не могут вынести действительности. Гегель удачно характеризует исправителей мира следующими словами: "Биение сердца в пользу блага человечества переходит, таким образом, в неистовства безумного самомнения, в яростные попытки сознания предохранить себя против разрушения; оно старается достигнуть этого тем, что выбрасывает из себя свою извращенность и старается созерцать и утверждать ее, как другое".[289]

Итак, последний транс, предпринимаемый эросом, есть не "нечто совсем новое", то есть "ни с чем низшим не соизмеримое", как это пытается показать Вышеславцев,[290] а "неистовства безумного самомнения", которое не желает признавать того факта, что каждый индивидуум вполне может следовать "закону своего сердца" и жить согласно своим стремлениям, желаниям и интересам, наслаждаясь жизнью, пока хватает сил. Таков извечный круговорот земной жизни, которому исправитель мира не в состоянии содействовать "законам своего сердца", поскольку конкуренция слишком велика.[291]

Движение эроса, на наш взгляд, совершается путем обнаружения и разрешения противоречий, содержащихся в нем. Данный процесс есть

д и а л е к т и к а , как самодвижущаяся "душа" всякого движения и развертывания мысли, космического и человеческого. Но было бы неверно, если бы мы вдруг, объятые силой очарования эроса, придали ему статус Всеобщего и Абсолютного, пронизывающего все и вся первоначала.

Истина состоит в том, что эрос есть процесс трансцендирования за пределы всего устоявшегося; да и философия начинается с транса, с выхода μετά τά φυσι ά.* ) Но это вовсе не означает, что всякая подлинная философия есть метафизика.[292] Когда философский эрос достигает Абсолюта или метафизики, развитие философии приостанавливается. Но и о ступенях эроса нельзя говорить как о ступенях понятий. Высшая ступень эроса не есть истина низшей и не составляет предмет стремления, хотения последней. Другими словами, эрос есть транс, но не только и не столько переход от низшего к более высокому, сколько свободное парение между ними.

Разумеется, хлеб и вино составляют основу всякого высокого общения, но и они порой не в состоянии дать желаемый результат. Для общения необходимо вдохновение , звенящий полет мысли и воображения. Ведь мысль только тогда развивается, когда завоевывает себе право не только на оформление, но и право оставаться непроявленной и скрытой.

Итак, исследование сущности эроса снова выдвигает перед нами вопрос, имеющий давнюю историю. Но необходимо при этом сразу же заметить, что исток, самое начало данного вопроса все же явно не просматривается.

Все природное и человеческое лишь тяготеет к тому, чтобы быть, то есть оно - только id quod potest esse.* ) Другими словами, вещи могут быть, а могут и не быть, могут даже не возникнуть или же, просуществовав некоторое время, исчезнуть. Подлинный эрос или диалектика не только не позволяет вещам полностью стать , то есть развернуть им все свои творческие потенции, но и предотвращает вещи от их полного растворения в ничто. Абсолютное раскрытие, как и абсолютное исчезновение - это именно то, чем так занята метафизика и что составляет ее предмет с тех пор как возникла философия. Метафизика есть тайная устремленность человеческого духа поставить много раз проблемы научно неразрешимые. Быть может, это коренится в самом нашем желании смотреть на мир по-новому. Однако перенапряженное воображение приводит к полной или частичной импотенции соображения. Само по себе стремление исследовать первые причины или начала является весьма похвальным, но если не возникнет противодействия данному стремлению, то оно и не будет таковым. Наши мысли попадут либо в прочно загерметизированное пространство, либо станут по-детски наивными.* *)

Таким образом, эрос как диалектика оказывается как бы зажатым с двух сторон : со стороны абсолютной полноты бытия и со стороны ничто. Но это и есть как раз именно то, чем так занята метафизика. Диалектика, как видим, свободно парит в пространстве, ограниченном со всех сторон метафизикой. Однако диалектика каждый раз разбивает эту скорлупу и вновь замыкается в нее, как только начинает воображать себя повелительницей нуля и бесконечности.

Известно, что сам термин "метафизика" не аристотелевский. Его происхождение случайно. Когда в I. в. до Р.Х. греческий ученый Андроник из Родоса решил упорядочить рукописи Аристотеля и вслед за группой сочинений, относящихся к физике, поместил группу трактатов, посвященных проблемам бытия и познания, то он неожиданно заметил, что все эти работы можно объединить кратким и довольно удачным термином "метафизика" (буквально "то, что после физики"). С течением времени данное понятие приобрело особый философский смысл. Им стали обозначать все высшие вопросы онтологии (учения о началах бытия вещей) и гносеологии (теории познания). Однако данный термин стал употребляться не только как термин, означающий ("первый") предмет философии. Он стал использоваться и в качестве понятия, характеризующего метод философского исследования.[293] Познание стали называть "метафизическим", если оно опирается не на чувственное созерцание, а на умозрение, на созерцание интеллектуальное. "Метафизическое" познание - это "познание сути вещей, сущностное вúдение, сущностное созерцание".[294]

Аристотель под "первой философией” или мудростью понимал науку "об определенных причинах и началах".[295] Это, говорил он, "должна быть наука, исследующая первые начала и причины".[296] Но Аристотель дает и три других определения метафизике: познание "бытия, поскольку оно бытие"; знание о субстанции; знание о Боге и сверхчувственной субстанции.

Наука о мудрости - наиболее возвышенная из всех наук, поскольку она не связана с материальными нуждами, не преследует эмпирические или практические цели. По мнению Аристотеля, философия возникла, когда "к знанию стали стремиться ради понимания, а не ради какой-нибудь пользы".[297] Поэтому это наиболее свободная из всех наук, "ибо она одна существует ради самой себя".[298] Таким образом, заключил он, "все другие науки более необходимы, нежели она, но лучше - нет ни одной".[299]

Метафизика есть радикальнейшая необходимость ответствования на "почему это так", и особенно, на "последнее почему". Именно такой подход к метафизике и представляется нам наиболее интересным, поскольку имеет самое непосредственное отношение к человеку, как существу вопрошающему.

В "Пролегоменах ко всякой будущей метафизике, могущей возникнуть в смысле науки" И.Кант развил мысль о том, что метафизика дана уже в самой "природной способности человеческого разума".[300] Действительно, какие бы мнения нами ни высказывались относительно объективного значения метафизических суждений, вопрос о самой естественной способности к таким суждениям будет всегда оставаться открытым. Другими словами, способность к метафизическим высказываниям, с одной стороны, не должна противопоставляться здравому рассудку, а с другой, составляя часть нашего духовного родового достояния, она, вероятнее всего, не призвана к тому, чтобы стремиться исчерпать все содержание духовной природы человека целиком. Вместе с тем, Кант правильно замечает, что "естественное употребление метафизической способности нашего разума при отсутствии ограничивающей его научно-критической дисциплины запутывает нас в запредельных понятиях…"[301]

В "Пролегоменах" он, рассматривая причины существования умозрительного разума, констатирует факт абсолютной ненаполняемости "души", даже если последняя и охвачена всеми формами духовно-теоретической ("мышление") и практически-духовной ("нравственность", "эстетическое созерцание") деятельности.

Вероятнее всего, природа метафизической деятельности, связанной с созданием метафизических понятий и образов (например, "первоначало", "Абсолют", "абсолютное знание" как образ "Абсолюта"),[302] коренится в самом смысле и интересе человеческого существования. Человек, начиная свою жизнь, еще не сталкивается с проблемой своего предназначения. Но именно это, еще не наполненное вещами и процессами, его бытие, составляет нечто непередаваемое и непреходящее . Ведь человек по большому счету не связан лишь с одними изменяющимися целями, называемыми конечными, его бытие не ограничивается ими, а, напротив, обратившись к более высоким и часто невидимым для других сферам существования (к примеру, напряженная умственная деятельность и т.д.), он, как возвещают метафизики, обнаруживает "скрытое сердце" в окружающих его предметах. Однако необходимо заметить, что далеко не всякий человек способен удивляться и высказывать метафизические истины, устремляться в "небо", жить в неизвестном и таинственном мире своих грез.

Метафизическое познание, несмотря, быть может, на всю свою скрытую укорененность в человеке, не в силах дать удовлетворительного ответа на следующие вопросы: каковы те причины, согласно которым человеческий дух возвышается в своих мыслях над самим собой и видимым миром, строя различные метафизические предположения? Что неустанно побуждает его стремиться к предельным основаниям всякого знания, что даже в частные науки он привносит чувство высокой и возвышенной жизни, несовместимой с картинами нашей техногенной цивилизации? Метафизика действительно этого сделать не в состоянии. Однако, восстановленная в своем первоначальном значении мудрости или науки "об определенных причинах и началах", метафизика уподобляется гиперрефлексии, замыкающейся саму на себя. Метафизик начинает обращать свои мысли на то, почему и как он высказывает метафизические идеи, к чему это в принципе может привести, зачем это нужно, каковы границы данного процесса и т.д.

Мы полагаем, что одна из главных причин, побуждающих к метафизическому мышлению, заключается в ощущении противоречивости бытия и существования. Это ощущение заставляет нас страдать, но нельзя при этом смешивать такие понятия, как "страдание" и "несчастье". Ученый, философ или художник по-разному переживают противоречивость бытия, то есть страдают различным образом. И все же Л.Фейербах полагал, что человек нуждается в не знающем скорбей существе в состоянии наивысшего несчастья. В определенной мере это действительно так, и именно "в несчастьях людей рождается бог".[303] Вместе с тем необходимо заметить, что пребывающему в состоянии повышенной скорби человеку навряд ли будет симпатичным всякое существо (в том числе и относящееся к трансцендентному миру).

В самом метафизическом поиске первоначал и первопричин сущего очень много поэзии и скрытой гармонии, заставляющей нас страдать, любить и мечтать. Трудно поэтому согласиться с Фейербахом, когда он заявляет следующее: "Вера в потустороннее есть абсолютно не поэтическая вера". Разве трансцендентное есть только то, что диаметрально противоположно прекрасному и, следовательно, человеческому? Ведь истинно творческий человек постоянно трансцендирует, то есть выходит за пределы тех способов деятельности, которыми он занят. Настоящий физик или лирический поэт - не тот, кто строго ограничен установленными рамками и всяческого рода условностями, но тот, кто непрерывно расширяет свой кругозор, постоянно идет дальше приобретенного опыта. Конечно, нам могут возразить, что подобное трансцендирование есть трансцендирование в пределах человеческого и естественного. Однако человек создавал богов, возгораясь именно чувством трансцендентного, и данный уголок веры он стремился оставить нетронутым, что находило каждый раз отражение в чувстве невысказанного, в чувстве соприкосновения с непостижимым. Кто станет спорить с тем, что метафизическое страдание составляет источник поэзии? Кто будет отрицать позитивное значение для творчества "скорбной прелести воспоминания о том, чего больше нет? "[304] Но, как говорит Гельдерлин, "человеку так трудно поверить в смерть всего ему дорогого, и, должно быть, никто еще не шел на могилу друга без смутной надежды и вправду его там встретить".[305]

Таким образом, человек стремится, с одной стороны, к вечному и стабильному, то есть к бытию, а с другой - ценит именно редкие мгновения своего существования, истинное содержание которых нельзя никому передать и которыми невозможно ни с кем обменяться. Осознание красоты и полноты мгновения, как единства временного и вечного, выступает, на наш взгляд, в качестве одной из причин развития самой склонности метафизически мыслить.

Некоторые метафизические понятия происходят из эмпирического представления о деятеле (горшечнике и т.п.). Человек - не только приспосабливающееся, но и деятельно-конфликтующее с миром существо. Он не только закрывается от мира границами своего дома, орбитами планет, циклом "Млечного пути", но и вопрошает - "а что дальше"? Его деятельность часто оказывается скрытой не только от глаз отдельных лиц, но и целых поколений. Все это и дает основание поднять вопрос об исследовании именно тех причин, которые оказывают влияние как раз на формирование самой нашей естественной способности метафизически мыслить.

Вполне естественно, что людям практического склада эмпирические науки кажутся более дееспособными, чем отвлеченные умствования. Однако тот неоспоримый факт, что метафизика вот уже более двух тысяч лет ни на минуту не прекращает своего шествия, что она часто оказывается смыслом жизни, главным жизненным интересом многих мыслителей и даже государственных деятелей, является очевидным. Разумеется, как и всякое значительное духовное явление, метафизика может приносить не только пользу, но и вред. Утверждая приоритет знания над жизнью, противопоставляя мыслителя другим людям, она вполне может создать иллюзию реального существования трансцендентного мира и принадлежности мыслителя к этому миру. И, тем не менее, качество мыслителя как философа и человека определяет качество метафизики, а не наоборот.[306] Не от метафизики надо идти к человеку, а от человека и его диалектического существования в этом мире - к метафизике . Другими словами, способность мышления о духовных предметах нельзя отождествлять с самими этими предметами и тем более - выводить ее из них.

Метафизика, о которой мы здесь говорим, оперирует предельными универсалиями культуры, стремится обнаружить глубинные связи человека и Универсума, исследует неявное в явном, проникает в сокровенные смыслы вещей и явлений, приобщает человека к культуре осознания парадоксов бытия. Она выражает не только потребность в отвлеченном мышлении, но и потребности сердца, эмоций, нравственного и художественного чувства.

Разве не метафизично символическое искусство? Разве глубочайшие интуиции и идеи, рождающиеся в недрах жизни, не несут на себе печать определенной метафизичности? Философская (не догматическая!) метафизика развивает и продолжает диалектику нашей жизни и практики, причем продолжает специфически. Такая метафизика интересуется, прежде всего, самой человеческой способностью жить как бы в разных "мирах".[307] Ведь человек всем существом своим устремлен к никогда еще не бывшему, к красоте, превосходящей обычное понимание (в этом заключена как раз природа эроса). Насколько в этом плане метафизика окажется вообще полезной для человечества? Вот вопрос, который еще предстоит разрешить.

Виновата ли метафизика в том, что она не в силах воздействовать явным и универсальным способом на социум? Ее время, как нам думается, еще впереди. Одна из главных трудностей в утверждении метафизики как сущностной силы человека заключается в преодолении сугубо эмпирического образа мышления. Метафизика не есть голое отвлечение от интересов человека и в этом смысле она вовсе не бескорыстна. Но ее корысть благородна и идеальна. Она стремится познать сущность рядового человека в его связи с космосом, познать объективный интерес всего человечества, совпадающий с интересами развития ценности и свободы личности.

Итак, в самой естественной склонности человека есть нечто, что побуждает его к метафизическим исследованиям. Если бы человек вовсе оставил всякого рода метафизические изыскания, опасаясь ложной метафизики, то это было бы, утверждает Кант, "так же невероятно, как и то, чтобы мы когда-нибудь совсем перестали дышать из опасения вдыхать дурной воздух. Всегда и у каждого мыслящего человека будет метафизика и при недостатке общего мерила у каждого на свой лад".[308]

Страсть к метафизике произрастает из самой творческой природы человека. Эта творческая сущность есть такое недоступное бытие, приблизившись к которому мышление отказывается от всякого Prius* ), а тем самым и от самого себя. Это, предшествующее всякому мышлению, творчество, бытие , есть в-себе-сущее. Оно существует как бы прежде себя самого, то есть его необходимость определяется не его природой, а только чистой деятельностью, то есть чем-то слепо, случайно существующим.

Случай и случайное, говорит Аристотель, "бывают у тех [существ], которым присущи счастье и вообще [практическая] деятельность".[309] Ведь то, "что не может действовать, не может и произвести чего-либо случайного", не обладает "способностью выбора".[310] Такую деятельность можно еще представить и в качестве того, что прежде не знало своей возможной противоположности. Так, если мне необходимо совершить выбор между +А и –А и я решаюсь выбрать +А, то это будет, разумеется, результатом моего воления. Но если я выбираю +А без желания, то –А навсегда не исключается; оно может проявиться несколько позднее.[311]

Итак, умение хорошо мыслить заключается не в том, чтобы, вообразив себе некую необходимость и высшую сущность, без содействия которой невозможно жить, расширить посредством нее свое знание о трансцендентном мире, а в том, чтобы приблизить по возможности весь человеческий опыт "к его завершенности в нем самом".[312] Кант в связи с этим указывает на следующее, пытаясь различить понятия "трансцендентное" и "трансцендентальное": "Мое место - плодотворная глубина опыта, и слово трансцендентальное , … означает не то, что выходит за пределы всякого опыта, а то, что ему (a priori) предшествует, но лишь затем, чтобы сделать возможным опытное познание. Когда эти понятия перехватывают за опыт, тогда их употребление называется трансцендентным и отличается от имманентного, то есть от ограниченного опытного употребления".[313]

Данное замечание проливает дополнительный свет и на рассматриваемую здесь проблему. A priori предшествующее всякому опыту, очевидно, можно истолковать как "то, что обладает свободой действовать и не действовать", как "то, что в бытии владеет собой и остается сущим даже и тогда, когда оно не обнаруживает себя".[314] Здесь, следовательно, диалектика в самом сущем.

Сущее можно истолковать как абсолютную эросность . Склонности, импульсы, естественные желания возникают спонтанно, предшествуя всем доступным нам формам эроса. "Не грешно желать женщину, - говорит Абеляр, - но грешно подыгрывать инстинктам; сексуальное желание не грех, но достойно осуждения согласие, данное вожделению".[315] Человек часто судит по тому, что лежит на поверхности и не затрудняет себя вопросом о том, чтó за тем или иным действием скрывается, не видит, что действию предшествует побуждение. Величие Бога, по мнению Абеляра, как раз и состоит в том, что он знает не столько действия, сколько, возникший путем generatio primitiva* ) дух, дух-движитель поступков, то есть по справедливости оценивая наши намерения и нашу степень вины.[316] Другими словами, истинный эрос, образуя внутреннее пространство духа, есть Prius себя самого. Он как бы сам себя предвосхищает и в данном плане есть подлинная альтернатива тезису и антитезису антиномий, сформулированных в третьей главе. Эрос, диалектика, глубоко запрятаны в междумирьях антиномий; но это не означает, что они есть нечто слабое и презренное, ничего никому не дарящее и ничего не делающее, а только то, что философия, опираясь на них, должна расширить свои познавательные потенции, оставляя как можно меньше места для сферы сверхъестественного , а, следовательно, и для догматической метафизики.

Однако возможности одной только рационалистической диалектики не так уж беспредельны. Часто возникают ситуации, когда само безусловное ставится под вопрос. Да и философия одна не в состоянии обосновать высшее предназначение человека . Ведь каждый ход разума подчиняется, в конечном счете, закону абстракции. Отсюда и возникли различные формы той диалектики, которая имеет самый непосредственный выход в философский иррационализм как ХIX-ого, так ХХ-ого столетий.

Особое место в этом плане занимают "диалектические искания" марбургской школы неокантианства. В неокантианстве диалектические мотивы, строго говоря, проистекали из двух источников, берущих свое начало от философии Канта. Первый - это сам "трансцендентальный метод" или "такой способ рассмотрения, который исходит не из предметов, а из нашего способа познания предметов".[317] Другой источник - это кантианское учение о "трансцендентальной диалектике", развитое в "Критике чистого разума".

Как марбургская, так и баденская школы неокантианства, лишь продвигаются к диалектике. Так, Г.Коэн отстаивает тот тезис, согласно которому предмет существует и обосновывается исключительно в познании. Тем самым, замечает Генрих Леви, "оказывается в забросе вещь в себе - как нечто, находящееся вне пределов познания".[318] Такая постановка вопроса неизбежно приводит к принципу монизма, к выведению из логического принципа познания не только формы, но и содержания теоретического знания (именно этим занимался как раз Фихте). Г.Коэн, таким образом, отстаивает идею беспредпосылочного мышления , пребывающего в своей собственной, им же самим порождаемой стихии. В результате он приходит практически к тем результатам, которые были получены творцами немецкой идеалистической диалектики.

Отметим и то обстоятельство, что коэновская критика гегелевской "диалектики противоположностей" весьма похожа на "диалектику различий" Б.Кроче. И бытие, и ничто, и бывание оказываются при этом равноправными участниками в конструкции предметности, непротиворечивыми моментами одной и той же потенции познания и бытия.

Кроче, разрабатывая "диалектику различий", исходит прежде всего из осознания фундаментального противоречия - противоречия между идеальным и реальным, эмпирически-чувственным. Данное противоречие, по его мнению, неразрешимо вообще, если в классическую триаду, так называемых, "вечных ценностей" не ввести четвертый член, "который есть Полезное (экономное)".[319] Итак, триада должна быть расширена в тетраду. Но Кроче сразу же столкнулся с новой трудностью. Ему предстояло вывести идеалы Истинного, Доброго и Прекрасного из единого основания - материальной жизни общества, что, по убеждению марксистов, невозможно было осуществить иначе, как на путях материалистического монизма. Плюс ко всему материалистическая дедукция идеалов из принципа "Пользы" была чревата также утратой качественного своеобразия различных сфер духовной деятельности. Поэтому Кроче ничего другого не оставалось сделать, как приписать духовную природу самому "принципу экономии".

Но самая главная причина неприятия Кроче "диалектики противоположностей" состояла, на наш взгляд, в том, что в противном случае пришлось бы вернуться не к Канту, а к Гегелю, который требует последовательного выведения различных сфер человеческой деятельности из единого принципа. Марксистский монизм также, по убеждению Кроче, сохраняет непреодолимый рудимент "гегелевского пантологизма". Данный рудимент проявляется и в марксистском понимании "хода истории по заранее предустановленному плану",[320] что лишь варьирует "гегелевскую философию истории".[321] Однако заметим, что это в гораздо большей мере специфично для гегельянства, чем для марксизма. "Гегелевская философия истории, - замечает В.А.Малинин, - является фактически лишь историей гегелевского уразумения мировой истории".[322] Маркс же, напротив, ставит глобальную задачу создать вместо абстрактной истории "истинную естественную историю человека".[323]

Маркс, критикуя гегелевскую идеалистическую диалектику, а также ее различные вариации (в том числе и в лице Б.Бауэра), обращает внимание на недопустимость смешения "политической" эмансипации с "человеческой".[324] Данное замечание весьма существенно. Освобождение человека не решается только политическими или экономическими средствами. Оно включает в себя и освобождение "родовой сущности человека" - как его природы, так и его духовного родового достояния,[325] всех его сущностных сил, включая сюда любовь, эрос , всегда восходящий к некой объективной силе и имеющий объективное значение.

Надо сказать, что эрос, как космическая потенция, пронизывает все многообразие различных миров универсума. И все же следует учитывать то, что эти миры различны. Так, не следует проводить прямой аналогии между эросом политическим, или национальным, и эросом в сексуальном смысле.[326] П.Б.Струве пишет, обращая в связи с этим свое внимание на тот момент, что политический эрос "вовсе и не замыкается в узкие рамки того, что обычно называется политикой. Он относится ко всему культурно-национальному бытию народа как особой сверхиндивидуальной и в то же время отнюдь не безличной силы".[327] Это бытие народа, а также нации, которая всегда стремится к государственному оформлению, отнимает, тем не менее, у эроса, как чистой потенции , его власть над самим собой и по мере того, как в государственной жизни начинает преобладать нечто техническое, этот чисто творческий эрос постепенно закостеневает. Когда техническое в человеческом существовании начинает брать верх, на первое место выдвигаются именно вопросы метафизики. Все, как будто сговорившись, берутся рассуждать о сменяющих друг друга человеческих поколениях, о почтении к предкам, которых никогда не видели, о любви к потомкам, которых, быть может, никогда не дано увидеть, о некой "высшей религиозной связи", без которой человек якобы коснеет, о духовном общении и единении с близкими и дальними, наконец, о божественно-космическом значении государства и государя, состоящем в обуздании зверской и изуверской природы человека, короче говоря, почти каждый, признавая несовершенство сегодняшнего дня, хочет считать себя компетентным в метафизике. А на деле метафизическая пропасть, разделяющая людей на уровне конкретных отношений, неизбежно рождает диалектику конфликта. Все жаждут при этом сверхчеловеческого "Мы", идеала, в котором интерсубъективная тотальность осознала бы себя в качестве объединенной субъективности. Но все это - пустые мечтания, порожденные доведением до метафизического Абсолюта фрагментарных переживаний. Человек не должен стремиться ни к трансцендированию другого , что неизбежно приводит к взнуздыванию воли и усилению технократического, тоталитарного духа, ни к трансцендированию самого себя, что как раз совершается в актах любви, приводящих к превращению любви в опасный идол. Сущность отношений между людьми - не метафизическое бытие, а диалектика, беспрестанное развитие, вечно меняющиеся местами вопрос и ответ.


ГЛАВА VI . ДИАЛЕКТИКА КАК СУЩЕСТВЕННАЯ

ЧАСТЬ МЕТАФИЗИКИ

Теперь, наконец, мы достигли того пункта, где должны сойтись оба предельных термина, между которыми до сих пор разворачивалось все наше исследование: любовь и дух, душевное и духовное, бытие как сущность и бытие как чистое долженствование. Данная противоположность уже оказалась нами снятой в понятии чистого творческого эроса, как свободного парения между бытием и небытием и, следовательно, как нечто самодвижущегося . Но, отыскав такое решение, мы продолжаем, тем не менее, все еще оставаться в пределах философии абстракции, которая рассматривает эрос как нечто субстанциальное , как тождество духовного и материального, идеального и реального, приходя, в конечном счете, к тому выводу, что эрос есть то, что положено самими противоположностями : реальным и идеальным, любовью и духом. Но если эрос есть самоположенное данных противоположностей, то он в них и растворяется .

В таком случае мы получаем любовь как эрос и дух, пронизанный эросностью. Противоречие устраняется, а тем самым исчезает и всякое развитие, диалектика.

Учитывая все вышесказанное, ход нашего изложения должен быть таким: правомерно было бы признать данное единство противоположностей полагающим противоположности . Ведь "то, что полагает противоположности, должно иметь силу удерживать эти противоположности в себе в качестве противоречия".[328] Творческий эрос обладает, на наш взгляд, именно такой силой. Он показывает, что ни бытие как таковое, ни небытие не имеют никакой ценности; ценность имеет только то, что представляет собой усилие быть , то есть внутреннюю силу бытия, исток бытия . Эрос много больше, чем само бытие. Эрос не позволяет сущим вещам изнурить себя в бытии, так чтобы они перестали являться источником существования.

Эрос есть нечто конкретное и потому может выступать в качестве истинного начала философии. Философия не может начать с любви, поскольку последняя означает конец, то есть то, что составляет результат нашего мышления и опыта. Она не может начать и с духа, поскольку подлинное начало "есть лишь там, где есть то, что не должно быть непосредственно ради себя самого . Начало не может быть тем, что должно быть, ибо тогда это уже не начало, а конец".[329] Дух, как конец всего движения, "есть долженствующее быть "[330] , и как таковой, он означает истинный конец. Дух имеет "определенное отношение и к можествованию быть, поскольку последнее стоит на его пути как иное, прежде которого оно само быть не может".[331]

Напротив, эрос превосходит все то, что только может быть. Он имеет свободную природу, которая абсолютно не занята самой собой, которой нет до себя никакого дела. Эрос совершенно свободен от себя и поэтому дает свободу всему остальному. В отличие от субстанциального начала, которое занято самим собой, он находится в определенном отношении ко всем субстанциям. Человек ощущает себя человеком только тогда, когда творит. Но добродетельный человек творит не все, что мог бы сотворить. Он ограничивает свою деятельность, поскольку ничем не ограниченная активность в конце концов всегда потерпит крах. "С чисто человеческой точки зрения, - говорит Шеллинг, -ограниченное, конечно же, представляется лучшим, а неограниченное менее благим, поскольку всякий человек может существовать только благодаря ограниченному, а всяк считает для себя лучшим существовать, чем не существовать".[332]

Любовь именно потому ущербна, что ничем не ограничена. Это - бытие, как бы положенное за его собственную границу. Иного мнения придерживается В.В.Розанов, который стремился освободить любовь от всяких запретов и ограничений, а тем самым и преодолеть ее ущербность. Христианство, по его мнению, есть отрицательная религия, которая держится исключительно на последних. Христиане отказались, по его убеждению, от того мистического эротизма, которым пропитана культура и религия семитского Востока.[333]

Однако следует учесть тот момент, что мистику отличает стремление к иррациональному, которое жаждет освободиться от рационального. Под мистическим, если оно присутствует в какой-либо философской системе, можно понимать только нечто непонятное. Поэтому следует проявлять осторожность по отношению к мистическим системам. Можно и нужно стремиться к темному, дабы отыскать основу любви в глубинах нашего "Я", но следует все же помнить о том, как трудно бывает выпутаться из этих глубин. Однако, выбравшись обратно на свет, мы ровным счетом ничего не теряем, а, напротив, приобретаем многое.

В противоположность требованиям христианской религии В.В.Розанов двигался назад, к глубокой древности, благословляя половую любовь как вечный источник жизни. Но, провозглашая силу и ничем не ограниченную мощь родовой любви, он вступал, тем самым, в известный антагонизм к русской философии (Вл.Соловьев, Н.Бердяев и другие), которая стремилась рассматривать любовь в плане проявления личностного начала. Любовь, по мнению Н.Бердяева, пробуждает в человеке индивидуальность, а тем самым предполагает преодоление личностью родового, биологического начала. Напротив, для Розанова любовь - это стихийный зов первобытного начала, дух, как постоянное и непрерывное стремление быть, то есть первая космическая потенция (если следовать принятым нами выше обозначениям).

Бердяев открывает новые философские грани в исследовании природы любви. Он развивает мысль о том, что любовь есть творческий акт. Но при этом он отталкивается от представления об андрогинизме (всякая личность содержит смутные представления о своей былой целостности). В "Смысле творчества" он подробным образом обосновывает мысль о том, что любовь трагична по своей природе. Но трагедия, по его мнению, заложена в непреодолимой разделенности мужского и женского начал. Женщина ближе к природе, пол для нее - вся ее жизнь; напротив, в мужчине пол менее всего дифференцирован, так что связанные с этим любовные переживания имеют в его жизни гораздо меньшее место.[334]

Это - неверная точка зрения. Разделенность на мужское и женское полагает творчество. Андрогинизм же есть самоположенное этих противоположностей и поэтому он растворяется в них. Развивая мысль о том, что андрогинизм "есть богоподобие человека,его сверхприродное восхождение"[335] , Бердяев не замечает, что это "сверхприродное"он только нивелирует до состояния жуткой отчужденности мужского и женского начал. Да и навряд ли мы приблизимся к истине, если будем заниматься достраиванием в себе женской или мужской природ?!

В пользу правильности развитого нами подхода, суть которого состоит в разделении понятий эроса, любви и духа, говорит и то, что, с одной стороны, Бердяев верно обращает свое внимание на соединение ценностей любви и свободы, а с другой их смешивает, вводя понятие "любви-эроса". Например, он пишет следующее: "Два процесса необходимы, когда ставится тема пола и любви-эроса: внешнее освобождение от гнета и рабства общества и авторитарного понимания семьи и внутренняя аскеза, без которой человек делается рабом самого себя и своей низшей природы. Все типы любви могут стать рабством и пленом человека -и любовь-эрос, и любовь-жалость (например, кн. Мышкин у Достоевского). Но любовь-эрос должна быть соединена с любовью-жалостью, иначе она делается поработителем".[336] Но ведь эрос - это и есть свобода , звенящая свобода, то, что свободно парит между бытием и небытием, между духом, как тем, что стремится к бытию, и любовью, как тем, что не выдерживает полноты бытия. Разве не пал человек от того, что пожелал в своей любви быть точно таким же, как Бог? Человек всегда стремился построить рай на земле, но всякий раз эта потенция вновь и вновь разлеталась на части. Из этого можно сделать только один единственный вывод: дает блаженство не любовь, а эрос; не метафизика, а диалектика.

К раскрытию идеала любви ближе всего, на наш взгляд, подошел Л.П.Карсавин. По его убеждению, идеал любви является "двуединством духа и тела, наслаждения и разумного ограничения, разума и чувства, мужественности и женственности - в их живой диалектике (Подч. мной - А.Л.) рождается творческая сила бытия".[337] В этом определении мы достигаем конечной цели настоящего исследования, а именно понятия свободного единства противоположностей, понятия чистой свободы. Сущность этой свободы состоит не в самополагании (андрогин только и делает, что сам себя полагает), а в полагании иного, еще никогда не бывшего . "Мы ведь вообще часто видим, - говорит Шеллинг, - что чем выше стоит некое существо, тем более оно выходит из себя самого, а чем существо ограниченнее, тем менее оно отходит от себя и приходит к другому".[338] К этому следует добавить и следующее: плохой художник делает предметом своего творчества лишь самого себя. Напротив, потому-то так и "восхваляется объективность , например, объективность Гомера, о котором один древний ценитель вполне справедливо сказал, что произведения этого божественного поэта вызывают повсюду такое восхищение, что люди почти забывают о его личности".[339]

Мы забываем о самих себе, когда бываем охвачены эросом. Последний, таким образом, по своей природе объективен. Положенное эросом бытие есть бытие пред-положенное, и оно раскрывается только в акте творчества. Без полагания этого бытия эрос не был бы эросом. Но при этом следует учитывать и тот момент, что свобода распознается не в бытии, а в небытии. Желание, как долженствование, не делает нас самостоятельными. Эрос, напротив, велик тем, что скрывает, и в этом плане он означает возможность не быть. Данный факт свидетельствует в пользу его самостоятельности, которая раскрывается лишь в творческом процессе.

Однако следует пойти немного дальше и постепенно убедиться в том, что эрос есть нечто высшее, нечто такое, что должно быть обозначено как до конца непостижимый и первичный факт. Эрос есть то, что только существует , но вовсе не то, что исключительно необходимо. Это - некая безосновность, чистый случай, темное, слепое и неразумное существование. И, тем не менее, в данном существовании должна заключаться возможность более прекрасного и совершенного, которая существует лишь в виде смутного влечения, или неосознаваемого стремления. Как не вспомнить здесь широко известных слов Владимира Соловьева:

"Свет из тьмы! Над черной глыбой

вознестися не могли бы

лики роз твоих,

если б в сумрачное лоно

не вливался погруженный

темный корень их".

Признание эроса в качестве нечто темного и неосознанного, хотя и побуждает нас к дальнейшему исследованию, но отнюдь не позволяет еще коснуться истинного источника движения. Да, эрос, как слепое бытие, означает начало космического движения. Небесные тела, не избежавшие этого бытия, пребывают в постоянном стремлении вырваться из-под власти некой силы, которую нам предстоит еще анализировать, но как бы удерживаются данным бытием, от которого они стремятся отдалиться. Именно поэтому они и беспрестанно движутся, стремясь занять более высокое положение в универсуме, но тщетно, поскольку их движение совершается по кругу. "Поскольку все различия между вещами, - утверждает Шеллинг, - определяются тем, в какой мере они избежали слепого бытия, постольку самая совершенная тварь должна быть и наиболее виновной".[340] Это - великое положение, делающее возможной науку об эросе! Эрос есть истинный центр, вокруг которого вращается все живое, но от которого в то же время и постепенно отдаляется. Прав Маркузе, когда развивает мысль о том, что история современной цивилизации есть история подавления чувственного человека. Однако его стремление с помощью идей Фрейда выйти на более фундаментальный пласт осмысления человеческого бытия является все же ошибочным, ибо нельзя избежать социального уровня, вопроса об осуществлении им же указываемых мер.[341] К тому же между сексуальностью и эросом существует такая большая разница, что говорить о качественной трансформации сексуальности в Эрос следует cum grano salis.*

Итак, с одной стороны, эрос есть нечто темное, некая неразумная основа нашего существования. Однако, с другой стороны, стремление этой основы направлено ни на что другое, кроме мира абсолютных ценностей. Утонченные умы могут рассматривать данное противоречие более детально, но мы должны от этого отказаться, ибо мудрость заключается не в том, чтобы освободиться от этого противоречия, а в том, чтобы всеми силами удержать его. Осуществить это можно лишь при одном единственном условии: необходимо, чтобы неразумная сила открылась самой себе .

Данное стремление есть стремление к самообъективированию эроса. Таким путем оно постоянно порождает в Абсолюте его самообнаружение, а последнее и есть то, что Я.Бёме называл софией, разумом или высшей мудростью. Таким образом, к эросу, как к слепому и неразумному существованию, присоединяется разум. В результате из противоположности между разумом и эросом, между духом и неосознанным стремлением к Абсолюту, возникает мир.

Однако и в "разуме, - замечает С.Н.Булгаков, - есть нечто, принадлежащее смерти… В нем смертно как раз то, что делает его логическим, трансцендентальным, дискурсивным, но, конечно, бессмертен его софийный корень, находящийся в общей связности мышления-бытия… В разуме подлежит вечности все софийное в нем, но подлежит смерти то, что вне или антисофийно, то есть Канто-Лапласовский или Фихте-Гегелевский разум".[342]

Такого рода высказывания являются, мягко говоря, слишком сильными. Трансцендентальные системы Канта и Фихте составили эпоху в философии, обеспечив ее продвижение вперед. Если говорить о Фихте, то он явился создателем именно такой науки разума, которую, хотя и критически, но достаточно высоко оценивали даже те, кто не разделял или частично разделял ее основные принципы. Например, Шеллинг утверждал следующее: "Разум познал себя в качестве … субстанциальной сущности и в своем сквозном шествии дошел до конечной точки, которая в действительности была его отправной точкой (поскольку он постигает ее в конце как в сущности), и постольку он действительно осознавал себя в качестве всего бытия, то есть всех способов бытия сущности. Через это философский рационализм пришел к завершению и окончанию в себе самом; задача чистой науки разума была выполнена полностью".[343] При этом следует учитывать следующее. Философия есть, пожалуй, единственная наука, которая сама образует свой предмет, сама себя исследует. Однако в поисках своего предмета она не в состоянии наперед ничего отбросить, а, напротив, должна пройти через все возможные предметы, дабы приблизиться к тому, что составляет ее собственный предмет. Но она способна на это лишь в том случае, если исходит из непосредственного содержания разума. Она отталкивается от того вопроса, каким образом из чистой возможности всего осуществляется переход в бытие, причем таким образом, что все предыдущее выступает в качестве эстафеты для последующего. Как видим, наука о разуме (или о чистом мышлении) добирается до самого последнего основания, переступив через которое, она более не может продолжаться, и которое становится неразличимым, поскольку, с одной стороны, не переходит в бытие, а с другой - и не находится вне бытия. Но это есть как раз то, что является непознаваемым в этой науке, непроницаемым для нее, эросом , как чистой потенцией быть и не быть.

Философия не в состоянии, на наш взгляд, оставить это начало совершенно непознаваемым, но в то же время не в состоянии и передать его другой науке, существующей вне ее. На этом пункте заканчивается ее функция выступать в роли науки наук. Ее своеобразие заключается в том, чтобы вкладывать действительное знание не в себя, а в другие науки, в которые она, вне всякого сомнения, включается.

Стремясь к тому метафизическому эросу и определяя его как необходимо познаваемое, диалектическая философия больше не выступает как чисто рациональная наука, а, напротив, активно стремится к тому, чтобы по возможности как можно быстрее отыскать диалектику в самом метафизическом знании.

Итак, отныне видимость абсолютной противоположности рационалистической диалектики и метафизики постепенно исчезает. Первая является философией лишь постольку, поскольку полагает вторую. Тем самым она не должна утрачивать своего самостоятельного значения и опускаться до того, чтобы становиться введением в софийную философию, о которой так много говорит С.Н.Булгаков.

Иррациональная наука могла бы начаться сама по себе, поскольку исходит из абсолютного начала. Но она сможет это сделать, если поставит перед собой рациональную. Однако всегда следует помнить о том, что рациональная философия постигается только посредством более глубокого понимания иррациональной. Но, может, окажется признанным иное толкование, а именно то, что истинный эрос жив лишь в развитии человеческого духа? Это признание особенно направлено против того, кто хотел бы с помощью одной рациональной философии достичь идеи эроса. Однако следует всегда помнить о том, что рациональная система всегда имеет границы, за пределами которых начинается сфера иррационального. Мыслители часто ограничиваются анализом познавательного процесса. При этом они воображают, что с познанием будет легче управиться, чем с жизнью. Однако поиск на основе познания простого пути в бытие - это иллюзия.

Итак, что же означает, по Булгакову, подняться над фихтевским разумом? В чем он видит "софийный корень" разума, не подлежащий уничтожению в будущем одухотворенном мире? Разумеется, не в логических понятиях, а в самом эросе, окрыляющем душу и поднимающем ее к умному видению софии, мира вечных идей.[344]

Данный эрос есть своего рода амальгама плотиновского экстаза, позволяющего человеку подняться над всем сущим, а значит, и над умом. С одной стороны, софия объявляется Булгаковым самим "царством идей", а с другой - представляет собой бессознательно-эротическое начало мира, материю, μγ őν, так что дионисийские мистерии, служившие для Ницше символом языческого культа плоти и страсти, вводятся теперь в качестве культа "вечной женственности" в сердцевину христианской религии.[345]

Если развивать эти мысли дальше, то можно сделать следующий вывод: коль скоро эрос оказывается выше разума, то искусство должно подняться над философией. Ведь софия, утверждает Булгаков, открывается в мире как красота. Поэтому "искусство прямее и непосредственнее, чем философия, знает Софию. Если религия есть прямое самосвидетельство и самодоказательство Бога, то искусство, или, шире, красота есть самодоказательство Софии".[346]

Здесь отчетливо прослеживаются романтические корни софиологической метафизики: убеждение в превосходстве вдохновения над мыслью, культ художника и гениальности, воображения как способности творческой, а, следовательно, "окрыленно-эротической".

Булгаковская критика разума как способности дискурсивной, противопоставление разума и интуиции, позволяет заключить, что все это также было характерно для романтизма.

Теперь мы, наконец, достигли вопроса, ради которого стоит философствовать дальше. Природу эроса невозможно понять, если остаться в пределах противоположности между философией разума и философией жизни, между философией духа и философией души. Шеллинг верно замечает, что из "напряжения между душой (Gemüthes) и духом исходят все трагические явления, ибо они как раз таки должны быть в единстве".[347] И примат этического над эстетическим, ни примат эстетики над моралью не могут выступать в качестве критерия культурного развития. Теперь, если продолжить эту мысль дальше, вводя ее в контекст исследуемой нами проблемы, то можно заключить, что подлинное осмысление эроса , как внутренней диалектики жизни , возможно не на пути постулирования слабости и ограниченности разума. В то же время нельзя и абсолютизировать последний, превращая его в икону. Разум, как верно замечает Шеллинг, "есть принцип равенства, а принцип неравенства - это рассудок. Разум принадлежит народу, рассудок - достояние царей; в разуме нельзя отказать никому, в рассудке - очень многим".[348]

Когда Булгаков ставит на место Логоса Эрос, то он умаляет значение не только разума, но и рассудка. Место любви духовной занимает любовь чувственная, так что эротическое начало пронизывает всю божественную жизнь, а тайна творения подменяется мистерией зачатия-рождения. Однако не все так просто! Ни голый рационализм, ни чистый иррационализм не могут претендовать на звание философии. Последняя должна отталкиваться прежде всего от рассудка, от здравомыслия, чтобы стать могилой для всех иллюзий.

Перечислим наиболее опасные из них: 1) вера в противоположность мыслящего духа и плоти вообще; 2) вера в телесность идей; 3) вера в одухотворяющую весь мир силу любви. Подробное рассмотрение каждой из этих иллюзий составило бы текст в несколько томов. Мы же пытаемся увидеть всю проблему в целом, выделяя и специально исследуя такие три космические потенции, как дух , любовь и эрос .

Анализ проблемы духовного мира субъекта сначала требует разделения последнего на составные части. Это осуществляет рассудок. Сообразуясь с рассудком, необходимо констатировать следующее: дух есть прежде всего проявление волевого начала (сильный духом - это сильный волей), любовь означает человеческую душу, которая иной раз так переполняется чувствами, что разрывается на части; наконец, эрос - это жажда непрерывного самосовершенствования, восхождение к миру абсолютных ценностей, постоянная неудовлетворенность достигнутым. Следовательно, он как бы мечется между любовью и духом, свободно парит между бытием-долженствованием и тем, что стремится не быть. Так, в работе "Жизненная драма Платона" Вл.Соловьев прямо приходит к выводу о том, что Платон не выдержал своего светлого идеализма до конца, и вообще человек не может "исполнить свое назначение … одною силой ума, гения и нравственной воли…"[349] Платон всеми силами своего интеллекта и воли стремился достичь цветущего берега Божественной любви, но его творческая потенция разлетелась на части, как только он попытался остаться в границах этой любви. Любовь - это страшная сила не быть. Поэтому счастлив тот, кто не сразу достигает ее берегов. Блажен тот, кто отправляется к ней под парусом эроса, под парусом играющей мудрости, любуясь на которую, мы распознаем истинное творчество и последовательную череду мелькающих перед нами времен.

Самая большая радость для эроса - это быть с человеком, быть с будущим человеческим родом. В эросе все исполнено смысла и значения. Это - никогда не погибающая диалектика , диалектика, пронизывающая сам поиск первоначал, то есть все человеческое стремление к метафизике.

Итак, мы постепенно достигли того, к чему так прилежно стремились, достигли главного вывода всего исследования: диалектика есть существенная часть метафизики, если под последней понимать мудрость как науку "об определенных причинах и началах".[350] Метафизика как учение о началах и причинах всего сущего (определение метафизики мы берем в смысле "первой философии", то есть так, как это делал Аристотель) заключает в себе диалектику. Однако такое решение предполагает целый ряд существенных оговорок.

1. Мы исходили в своем построении философии любви не из трансцендентной, а из трансцендентальной теории эроса, которую развивали, отталкиваясь от философских систем Фихте и Шеллинга.

2. Взяв за основу шеллингово учение о потенциях, мы его существенным образом переработали в том плане, что до конца попытались учесть творческий потенциал, содержащийся в "наукоучении" Фихте. Так, если Шеллинг главным образом мучается над тем, что придумывает "магические формулы, при помощи которых … вызывает дух "[351] , то для нас дух есть нечто естественное. Он означает присущее человеку стремление к лучшему будущему, к равенству и справедливости. Следовательно, он есть потенция разумного познания.

3. "Вторую потенцию" Шеллинга, которая есть "тяготеющее к небытию", мы обозначили потенцией любви , которую впервые анализировали не только в качестве созидающей мир комической силы, но и в качестве силы деструктивной, силы, разрывающей мир и человека на части.

4. Наконец, наиболее существенное изменение, которое было внесено нами в систему позднего Шеллинга, заключалось в том, что на месте третьей, глубоко вымученной потенции, оказался творческий эрос, который не надо вызывать с помощью никаких заклинаний и который представляет собой космическую и творчески-конструктивную силу.

* * *

Диалектика, таким образом, оказывается как бы изначально заложенной в самом космическом универсуме. На его границах приходят в самое тесное соприкосновение метафизика и мистика, дух и любовь, как две самые главные вселенские силы, побуждающие космос и человека, с одной стороны, стремиться к гармонии и целостности (дух), а с другой - не позволяющие этой гармонии осуществиться до конца, неуклонно опускающие ее в Тартар (любовь).

Но даже на границах природа должна быть прекрасной. Прекрасен чистый дух диалектики, пронизывающий весь универсум. Через весь универсум осуществляется напряжение потенций. Однако следует учесть, что в духе и в любви эрос обретает ту реальную почву, на которой он все, содержащееся в качестве чистой возможности, претворяет в действительность.

Эрос есть то, что совершенно не занято самим собой. Вечно быть занятым собой, мыслить только самого себя - это такая чудовищная ноша, которую никогда не взвалил бы на себя ни один смертный. Мы счастливы лишь тогда, когда творим, охваченные эросом.


ПРИЛОЖЕНИЕ

ФИЛОСОФИЯ ЛЮБВИ